Василий Добрынин - Последняя мировая... Книга 1
— А что такое Гулак?
Легкий шорох он уловил, вздохи, типа «прочистки горла», но ответ получил не сразу.
— Ты что? — удивленно спросили его, — Туда что ли собрался, Мирка?
— Не знаю… Я не знаю, что это такое?
— Оттуда ж такое в твоей голове? М-да уж…
«Вопрос непростой», — почувствовал он.
— ГУЛАГ, Мирка, это… Про «Беломор» слыхал?
— Беломорский канал? Конечно.
— А знаешь, кто его строил?
— Ну, кто? Народ строил; партия, комсомол.
— И какой же народ?
— Ну, как… — пожал он плечами.
— А «Путешествие из Петербурга в Москву» читал? — уточнил Историк.
— Радищева? Да, в школе учили, и сам читал.
— Там о железной дороге, ты помнишь?
— Да.
— Вот то же — и «Беломорканал». А ГУЛАГ — это раз может, в сто побольше, и, в основном, — в Сибири.
— Что-нибудь понял? — уточнил другой голос.
— Да… — ответил, совсем неуверенно, Мирка.
— Не дай бог! — услышал он хриплый вздох.
«Ломоть, — подумал он о себе, — отрезанный, никому не нужный…».
А утром, примерно в четыре: он это время угадывал по привычке — в Германии рано светает, в первую половину года, — постовой, так же, без автомата, открыл дверь.
— Кириллов, — назвал он, — Лобойко, Петров… А! Петрова нет уже! Ну, — он тряхнул головой и припомнил, — а Выхованец есть?
— Есть! — отозвался Мирка
— Видеть тебя там хотят.
— Красный крест? — удивился Мирка.
— Красный, не красный, а крест найдется. Давайте, на выход, живо!
Мирка сложил руки за спину, и, не оглядываясь, вышел.
В конце коридора встретил солдат с автоматом: — Идемте! — сказал он, пропуская вперед.
А в пути он остановил Мирку, и негромко сказал: — Дуй к себе. Позовут, когда надо.
Мирке остро хотелось увидеть маму, сестренку, отца, родной пруд с причалом. Пруд, в котором всегда отражалось что-то: небо, деревья, люди, и летящие в небе гуси. Так остро хотелось, — он чуть не взвыл, и с головой зарылся в подушку, под одеяло.
Снились немцы, а в пруду четко увидел он тени летящих немецких штурмовиков. И вот-вот бы увидел себя: в виде карпика, выдернутого из пруда, кричащего широко открываемым ртом, в оглохшую, равнодушную тишину.
Не успел увидеть, потому, что Григорий Михайлович теребил в плечо.
— А, — протер глаза Мирка, — я понял!
Он вылетел из-под одеяла, подушка слетела на пол.
— Кошмары? — спросил старшина, — А я молока принес.
— А Викентий Стасович… — пролепетал Мирка.
— Попей молока. А туда успеешь.
— Не звали? — не понял Мирка.
— Нет. Ты пей.
Мирка пил молоко, не зная, что думать, и как быть дальше…
К Викенту он попал поздно, под вечер. Спекся к этому часу от мыслей о том, как быть. Просто понять бы, что происходит. Но что понять, что придумать можно, в неполных семнадцать, когда так непросто не запятнать свои руки?
Он отвернулся от солнца. Оно уходило к земле, на западе, там, где была война. Мирка — спиной к нему, всмотрелся во тьму востока. Там была жизнь. Там, когда-то, был он… Родина, милая, есть ли теперь там для Мирки место? Оттуда, со стороны его родины, наплывали потемки.
— Дописывай, — распорядился Викент. Он вряд ли когда-то спал и умел говорить без предисловий. Мозг его постоянно работал. Это внушало к нему уважение, и какой-то страх. Мирка только вошел, а тот уже протянул бумаги.
— Там, ты помнишь, писали, что «личные данные сообщу дополнительно»?
— Да, — Мирка вспомнил.
— Пиши. Машук…
Мирка внес фамилию.
— А теперь скажи честно: что-то нового ты в этой жизни вчера и сегодня увидел?
— Увидел.
— Вот интересно. И что же? Историк голоса не потерял?
— Нет.
Викент присмотрелся внимательно. У него, — если видеть их на расстоянии, — проницательные, думающие глаза. Он взвешивал, Мирка видел: взвешивал, Миркины слова. Не торопился, вытащил папиросу, выдул мундштук, смял в двойную гармошку, и закурил. Краем глаза он покосился на стол, под бумаги. Мирка снова увидел там пистолет.
— Мирка вопрос мой ты слышал?
— Да. Слышал. Историк оправдывал высшее руководство страны…
— Та-ак… — папироса едва не отклеилась от сухих губ. — Оправдывал?
— Да, оправдывал.
— Может, товарища Сталина он оправдывал?
— Думаю, что как раз его он имел в виду.
— А за что же? Чем же товарищ Сталин перед нем провинился?
— Вот, как раз он и говорил, что не провинился.
— Как раз?
— Как раз!
— Так поясни, о чем речь?
— Говорили о голоде.
— Кто?
— Все… — растерялся Мирка. Но уточнил, — Тот, у кого бровь разбита.
— Ага, есть такой…
— Он еще про эшелон говорил с сухарями.
— Историк?
— Да, про эшелон с сухарями для революции в Германии.
— Для голодающей, рабоче-крестьянской немецкой армии?
— Я не знаю.
— Так в чем же товарищ Сталин оправдан?
— Во всем виноваты стройки. Великие стройки страны.
— Сталин не виноват?
— Нет. Он не виноват.
— Историк… — задумался Викент, — И лупоглазый… А как остальные?
— Нормально.
— Не поддавались на провокации?
— Нет.
— Сознательный, видишь, народ у нас. Но не все, далеко не все. А наша с тобой задача, Мирка… Мирка — повторил он, думая, — Мир, а ты водки не хочешь?
— Нет, этого не хочу?
— А кагорчика? Помнишь кагор?
— Этого, может быть… — поддался вдруг Мирка.
— Ну, так поди, принеси. Или мне идти?
— Нет, я сам.
— Шкаф открой и возьми котелок. И — давай.
В шкафу Мирка увидел тот же, с которым уже ходил, котелок. Рядом стояла винтовка. Та, из которой он убил немцев. Он знал ее: у нее ожог на прикладе был, в виде размытого круга.
— Спросят: кто и куда — скажешь, вино для Викента. Понял?
Склад уже был под охраной. Но Мирка сказал, как велел Викент, и вопросов не было. Вино принесли из подвала без промедлений. Котелок — до краев…
— Привет передать ему? — шутливо поинтересовался Мирка.
— Не надо! — грубо ответил солдат.
ВОЗЬМИ ПИСТОЛЕТ, МИРКА!
В двух тарелках стояло мясо, когда он вернулся. А на сковородке — глазунья. Ее три с половиной года не видел Мирка. «Из-под немецких куриц!» — подумал он.
— Пей, Мирка, пей, а напишем после! Историк и лупоглазый, они же, наверное, спят? Так чего ж мы писать должны? Не надо… А как тебе, кстати, спалось там? Не страшно?
— Нормально.
— А если еще, по моей личной просьбе?
— Если надо... — Мирка, не возражая, пожал плечами.
— Нравишься ты мне, Мирка!
Над столом, над горячей глазуньей, сошлись их стаканы.
— Входи, давай, Мирка, во взрослую жизнь. Пей вино с офицером, и говори о жизни.
— Что говорили о Машуке с Карнауховым? — поев, поинтересовался Викент.
— Викентий Стасович, — опомнился Мирка, — не было заговора, никакого.
— Да ну!
— И Карнаухов, — он ранен.
— В задницу банной шайкой?
— Да, то есть туда... Нога в сапоге — прилетела к нему в окоп… это… — Мирка тут растерялся, — В то место, как раз прилетело.
— Что прилетело? Горошина с неба?
— Лопатка.
— В задницу?
— Да.
— И что? Ты хочешь, чтоб я ему в это место заглядывал?
— А как? — растерялся Мирка.
— Спасибо, Мирка, ты молодец! А смотреть больше некуда мне, так? Плен, — запомни, глупец! — это измена, и только измена Родине, под любым соусом! Значит изменник, как ни крути его — враг своего народа. Враг! Попался — так застрелись! Лопаткой убей себя — есть варианты. А нет под рукой ничего — пусть застрелят немцы. За этим у них не ржавело — сам знаешь. Ты, милый друг, опомнись! Ты хочешь, чтоб я, офицер советский, изменнику в ж… заглядывал, а? Что за честь для меня такая? Спасибо!
— А если ваш попадется, там, — кивнул Мирка, — среди пленных?
— Кто такой наш?
— НКВДист, например.
— Наши в плен не сдаются, запомни! Клином на голове своей затеши! А встретишь такого, — можешь стрелять мне сюда! — ткнул он пальцем себе в середину лба.
— Ты как хочешь, — вскочил он, — а я этой гадости пить не могу. Не вставляет она, тварь немецкая! Мне — водки русской!
Он встал, и пошел скорым шагом к шкафу. Выбросил из него винтовку, немецкую каску. Достал водки.
— Вот что русскому надо! Вот! — махнув рукой, он налил себе полный стакан.
— Народной вины не бывает, — прокомментировал, неожиданно, Мирка.
— Историк сказал?
— И сам так думаю...
— Так кого же тогда, голова ты баранья, вы с ним обвинить горазды? Ты ж не тупой, Мирка! Кого? На кого намекаете а? Вот тебе Мирка и выводы! А ты говоришь мне…
Винтовка валялась там, возле шкафа с открытой дверцей.
— Чего на нее Мирка пялишься, а? Узнаешь? Так меня застрели теперь! Ты умеешь, я видел. Убить — за тобой не станет! На это ты мастер! Все это видели. Все! А то вон — смахнул он бумаги, — по-тихому хочешь приговорить меня, — пистолет возьми. Я ничего не скажу тебе. И ничего тебе даже не будет. Бери!