Борис Бурлак - Граненое время
— Поздравляю вас! Не потому ли вы так рьяно защищаете любителей снимать сливки с целины? В чем дело, не понимаю. Разве вы не видите, до чего довел этот совхоз г е р о й Коротков? Центральная усадьба мало чем отличается от какого-нибудь стойбища кочевников. Отделений в совхозе нет. Животноводство в запущенном состоянии. Поля сплошь засорены овсюгом. Комбайны ржавеют под открытым небом, на загонах валяются плуги и бороны. Семена и те хранить негде. А директор, отмеченный высокими наградами, освобождается от работы по личному желанию, получает персональную пенсию и живет себе припеваючи. Да его бы за одно очковтирательство следовало исключить из партии!..
— Не судите нашего брата военно-полевым судом, — сказал Захар, выбрав удобную минуту. — Я знаю бывшего директора и не верю, чтобы Коротков шел на сознательный обман. Помню, он работал в войну по соседству со мной, тоже секретарем райкома. Знаете, какое тогда было положение в деревне? Сеяли на коровах. Один мои знакомый, кандидат сельскохозяйственных наук, с жаром доказывал на всех собраниях, что для коров даже полезно боронование, которое, якобы, способствует увеличению удоев! Но что было делать, когда немцы вышли к Волге, а у нас, к примеру, на весь район оставалось с десяток негодных тракторов да сотни две забракованных военведом лошаденок. Хлеб на элеватор вывозили тоже на коровах. Тащится, бывало, солдатка на своей буренушке: остановится, поплачет, подоит буренушку, — тем и сыта. Да что там говорить, картошку делили между вдовами как сахар: по килограмму. Все, под метелку, отдавали фронту. Нагрузишь, бывало, несколько вагонов мукой и овощами, отправишь на фронт, а немцы разбомбят их в пути. И снова идешь по дворам. Благо, народ не отказывал. Вот так и Коротков проводил хлебозаготовки в черные дни сорок второго года.
— То есть вы хотите разжалобить меня? — прервал его Витковский.
— Нет, мне хочется, чтобы вы имели правильное представление о своем предшественнике.
— То есть?
— Что и он знает, почем фунт лиха.
— Понятно, не суди — да не судим будешь! Но коротковых, хотя они и бороновали на коровах, надо решительно освобождать от работы.
— А как с нами быть? Вы запасник, а я отставной секретарь райкома.
— Гм... Что ж, если не выдержу испытательного срока, то, пожалуйста, без церемоний. Как, принимаете мое условие?
— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Захар.
Витковский привык вставать чуть свет. Поднявшись в половине пятого, он позвонил в гараж, и, позавтракав на скорую руку, без шофера отправился в дальние бригады. Проезжая мимо финского домика с занавешенными окнами, в котором обосновался секретарь парткома, он вспомнил о вчерашнем разговоре и улыбнулся снисходительно: «Пыжится, хорохорится, а силенок-то уж нет, отвоевал свое.»
Ночью прошел дождик. И когда выглянуло чисто вымытое солнце, мириады хрустальных подвесок заискрились на полях, на обочинах дорог. Витковский редко подводил баланс своих радостей и печалей, он не любил заниматься «бухгалтерией души»; но сегодня, тронутый всей этой прелестью раннего утра, он неожиданно вспомнил покойную жену, Юлию Васильевну, вспомнил и ребят — Зою и Володю и тетю Пашу, добрую пожилую женщину, верную спутницу его. С Юлией он расстался вскоре после войны: она хотела «наказать» его за черствое отношение к детям. Но случилось так, что сама себя наказала дико и жестоко, утонув в Западной Двине во время катастрофы прогулочного пароходика. Зою и Владимира, едва не погибших вместе с матерью, воспитала тетя Паша. И вот дочь вышла замуж за инженера, дельного, серьезного; сын женился на актрисе драматического театра. А у него самого, их отца, до сих пор не было и нет цельного, запоминающегося счастья. Все в отрывках. Все откладывалось на будущее, словно ему обещана вторая жизнь. Но где же она, эта зрелая мужская молодость, о которой смутно думалось в часы досуга? Трудно сказать, когда любовь всего нужнее человеку; в молодые или, может, в средние лета. Конечно, были и встречи, и увлечения, но ему всегда казалось, что женщины ценят в нем только его заслуги да это звание, и он решительно проходил мимо них, втайне еще надеясь на какое-то чудо впереди. Его начинали сторониться, вокруг него образовывался вакуум: он выглядел этаким гордым однолюбом и в то же время с явным усилием над собой припоминал свою Юлию Васильевну, поражаясь собственному безразличию к прошлому...
Увидев сейчас беркута, опустившегося на телефонный столб, неподалеку от буровой, Павел Фомич затормозил машину, взял с заднего сиденья малокалиберку и, открыв дверцу, тщательно прицелился с упора. Это был совсем молоденький подорлик, которому бы кружить да кружить над степью. Павел Фомич невольно опустил винтовку. Но в это время беркут взлетел, — и он не удержался, выстрелил вдогонку. Тот запрокинулся, как от сильного порыва ветра, попытался выровняться, не смог, начал падать, загребая воздух одним крылом.
Подорлик упал рядом с дорогой и тут же заковылял в пшеницу, оставляя на метелках ковыля прерывчатый пунцовый след. Перед глубокой бороздой он остановился, расправил темно-серые, с белым подбоем крылья, намереваясь перемахнуть через препятствие, и, уже не в силах оторваться от земли, свалился в борозду. Витковский подошел к нему. Беркут встрепенулся, гневно кося орлиным глазом, готовый защищаться до последнего.
— Стойте, не стреляйте!..
Витковский оглянулся.
От буровой вышки, косогором, быстро спускалась Журина по узенькой тропинке, петляющей среди бобовника. Она клонилась всем корпусом назад, упруго ступая на ковыль.
— Ну зачем вы, Павел Фомич, ранили его? — спросила Журина, подойдя вплотную.
— Я и сам жалею.
— Какой был славный. Целыми часами парил над нашей буровой. Мы к нему так привыкли, и он к нам привык — подпускал очень близко. Ах, Павел Фомич, Павел Фомич...
— Если бы я знал, Наталья Сергеевна.
— Не оправдывайтесь, — говорила она, рассматривая беркута, который и сейчас, умирая, слабо взмахивал крыльями в глубокой борозде, все еще надеясь взлететь над степью.
— Хотите, я сделаю для вас...
— Что, чучело? Нет, нет!
— Напрасно, — Витковский взял его за крыло. — Смотрите, какой размах крыльев, почти в мой рост.
Подорлик изловчился, и не успел Витковский бросить его наземь, как он вонзил клюв ему в запястье.
— Какой вы, однако, неосторожный, — испугалась Наталья.
— Отомстил все-таки.
— До крови?
— Кровь за кровь.
— О-о, надо немедленно перевязать. Только чем же?.. А вот, чистый платок. Давайте, я перевяжу.
Но ранка оказалась глубокой, платок сразу стал мокрым от крови. Тогда Наталья достала из полевой сумки шелковую косынку и что есть силы перетянула ему руку повыше локтя.
Он покорно повиновался ей.
— Вы умеете отлично накладывать жгуты.
— Училась на курсах медсестер. Только воевать не пришлось. Не отпустил начальник геологической партии, мы тогда вели разведку на хромиты. Так я и смирилась, хотя настроение было самое решительное — в тот год погиб мой муж.
— Когда же это случилось?
— В сорок третьем.
— Где?
— Если бы я знала...
Витковский помолчал и вдруг предложил:
— Может быть, подвезти вас на базу экспедиции?
— Нет, спасибо. У меня есть дела на буровой.
— Жаль, жаль. — Ему хотелось поговорить с ней, но он понял, что настроение у нее испортилось, и всему виной этот подорлик. — Что ж, Наталья Сергеевна, до свидания.
— Всего доброго, Павел Фомич.
Она присела на бровку прошлогодней борозды и остановила взгляд на беркуте: он был мертв. Не успел и налетаться вдоволь. Все резвился, кружил над окрестными высотками, не боясь людей. Неопытный еще, доверчивый. И вот сбит на взлете, просто так, ради забавы. Ах, Павел Фомич, Павел Фомич. Погорячился в спортивном азарте, а теперь чувствует себя неловко.
Наталья поднялась, медленно пошла в гору.
Странно, до самого вечера ей не давал покоя сегодняшний случай на полевой дороге. В конце концов она вынуждена была признаться себе, что не думать о Витковском уже не может. После их первой встречи на берегу протоки он все настойчивее искал новых встреч, и все тревожнее становилось на душе у Натальи: а что если это любовь? Тревога сменялась радостью, кратковременной и бурной, как в юности. И вслед за тем наступал час раздумья о прошлом и о будущем. Эту переменчивость в ее настроении заметила Надя Бороздина, которая недавно спросила ни с того, ни с сего: «А вам Витковский нравится?» Она уклонилась от ответа. «Нравится, определенно нравится! — торжествовала Надя, точно это было ее великое открытие. — Довольно притворяться! Хотите, я узнаю кое-что о нем здесь, у одного служаки? Он видел его на фронте. А?» — «Какое это имеет значение?» — слабо, для приличия возразила Наталья. И уже через несколько дней Надя с увлечением рисовала, не жалея красок, портрет бесстрашного, сурового, но справедливого человека, любимца Федора Герасимова, который готов был идти за ним в огонь и в воду. Судя по всему, она перестаралась. Она еще и не догадывается, что именно в срединные годы легче всего ошибиться, понадеявшись на силу привычки. Все, что угодно, только не привычка — родная сестра житейского благоразумия.