Богдан Сушинский - Воскресший гарнизон
— Не просто большой, а основной, всепланетной популяции, если уж быть точным в выражениях, — спокойно и уверенно заявил доктор Гамбора. — Наши ученые-технари подталкивают человечество к мысли о создании мыслящих, вездесущих и послушных машин, в частности, роботов. Я же составил для фюрера проект создания целой сети «Лабораторий призраков», благодаря которой, методом массового зомбирования, можно будет формировать новую общность разумных существ, которые позволят заменить и нынешних людей, и мыслящих роботов.
— А не боитесь опоздать с этими своими прожектами, доктор Гамбора? — насмешливо поинтересовался Свирепый Серб. — Война завершается, и, что будет с рейхом — не известно ни одному провидцу. Так что ваши зомби-солдаты могут уже не понадобиться.
— А кто вам сказал, что зомбирование было придумано для создания зомби-солдат? Или зомби-шахтеров, зомби-рабов, зомби-телохранителей? Появление любой из этих профессиональных групп — всего лишь отработка еще одного звена, необходимого для создания универсального зомби. Будущего хозяина этой планеты — физически очень выносливого, с мощной иммунной системой, избавляющей его от массы болезней, лишенного всех тех чувств, которые мешают ему оставаться предельно рациональным в своих поступках.
— А как быть с нациями? — чуть не задохнулся во время очередного бурного «возлияния» коньяку Свирепый Серб. — С сербами моими, сердобольными и многостраждущими, как прикажете быть, жрец вы наш?
— Никаких сербов, никаких этносов и наций, — цинично ухмыльнулся Гамбора. — Планета будет знать только один вид господствующего существа — зомби-человека. При том, что мы работаем и над созданием зомби-животных.
— Несчастная Сербия, — благоговейно направил свой взор к небесам командир учебной зомби-роты. — Она даже не догадывается, что именно ей пытаются уготовить эти иллирийские шкуродеры! — набожно перекрестился солдатской шнапс-флягой.
12
Здесь, в подземельях «Регенвурмлагеря», Орест часто вспоминал тот день, когда барон фон Штубер привез его на территорию этой секретной базы СС. Вспоминал еще и потому, что тогда ему посчастливилось познакомиться с поляком, само существование которого дарило надежду на побег из «СС-Франконии». А произошла эта их встреча таким образом...
...Отшельник задумчиво сидел у окна, в тесной флигельной комнатушке бревенчатого коттеджа, по архитектуре своей мало напоминающего традиционный охотничий домик, и расположенного на романтическом островке посреди мрачноватого лесного озера Кшива.
В шагах десяти от открывавшегося Оресту крылечного уголка зеленел травянистый берег, а по ту сторону небольшой озерной глади, в миниатюрной, окаймленной соснами и гранитными валунами заводи, притаилась стайка рыбацких челнов, на одном из которых старый (как ему тогда показалось) поляк-перевозчик и доставил его сюда вместе с бароном фон Штубером.
Отшельник представления не имел, зачем его сюда, на остров, доставили, куда девался его «покровитель» и как может сложиться на этом клочке суши его судьба.
Впрочем, сейчас Отшельник над этим и не задумывался. Он соскучился по природе, по свежим впечатлениям, по чему-то такому, что способно было взбадривать и возбуждать жажду творчества. Его руки, его глаза, его томящаяся фантазия и не менее томящаяся душа — все требовало сейчас какого-то образного порыва и великомученического творческого исхода. Но самое сложное заключалось в том, что душа его была взбудоражена воспоминаниями о Софии Жерницкой, об Одессе.
Его, сына «богоизбранного богомаза» Мечислава Гордаша», выроставшего в святости иконописи, вдруг тягостно повлекло к стенам расположенной на берегу Черного моря духовной семинарии. ...В те все еще памятные дни, когда, устав от доносов святых отцов-преподавателей, заявлявших, что ни в познании библейском, ни в мирском послушании семинарист Гордаш не усердствует, ректор-архимандрит призвал его к себе в личные покои.
К тому времени архимандрит уже знал, что при первой же возможности сын богомаза забывает об учении а усердно лепит что-нибудь из податливой прибрежной глины; вырезает из мягких липовых веток каких-то «человечков-анафемчиков», или же, к неописуемому ужасу доносчиков, рисует «неканонические» иконки.
Эти-то иконки как раз и заинтересовали архимандрита более всего остального. В них заключался весь его, и тоже далеко не канонический, интерес к бунтарю-семинаристу.
С помощью своего знакомца-энкаведиста он уже успел выяснить, что «натурой» для его «Святой Девы Марии Подольской» служила фотография медсестры Марии Кристич, землячки Ореста, дед и прадед которой тоже были священниками.
То, что «натура» происходила из семьи священников, каким-то образом облагораживало ее и даже канонизировало сами иконки. Впрочем, к тому времени социальное происхождение «Марии Подольской» архимандрита тоже не интересовало. Ему нужны были иконы: много икон «Святой Девы Марии Подольской», а еще — копии работ некоторых старинных иконописцев. Он вдруг увидел, почувствовал, нутром ощутил, что в семинарии объявился Мастер, настоящий мастер-самородок, из тех, чье появление на свет божий способно сотворять и до святости небесной облагораживать целую иконописную эпоху
Поэтому первое, что сделал ректор-архимандрит, так это простил Оресту вместе со всеми грехами земными его «семинаристскую лень и всевозможные недостойные занятия» и поселил в роли квартиранта в дом своей давнишней знакомой — «долгодевствующей дщери Софьи», как он называл дочь одного из погибших в коммунистических концлагерях семинаристских преподавателей-священников.
Отшельнику не понадобилось много времени и фантазии, чтобы понять, что ложе с ним «долгодевствовавшая дщерь» Софочка делила с той же страстностью, с какой не раз делила с самим архимандритом. Однако это его не огорчило. Тем более что Софья сама же и призналась Оресту в этом, понимая, что рано или поздно церковно-монастырская молва все равно выдаст её.
Отшельник до сих пор помнил, как, ложась с ним впервые в постель, эта «православнокрещенная полуеврейка-полуполька» с какими-то германскими корнями назидательно поучала его: «Запомните, Орест: — картавя на французский манер, изрекала она, — истинные священные девы — не те, на коих вы молитесь в храмах, а те, на которых вы молитесь із постели. Ибо постель и4 есть тот священный храм, в лоне которого зарождается все наше греховнопадшее человечество!».
Эти-то слова он как раз и запомнил лучше какого бы то ни было библейского канона. А когда Орест высказал опасение, что, узнав об их постельной связи, архимандрит может приревновать, Софочка не менее назидательно изрекла:
«Что вы, Орест! Архимандрит понимает, что вы — талантливый мастер. А талантливому мастеру всегда нужны деньги и женщины, причем сейчас, все и сразу, чтобы он никогда понапрасну не отвлекался на поиски одного и другого! Так могу ли я не стараться во имя такого мастера? Тем более что значительная часть тех больших денег, которые он получает за ваши иконы, так или иначе оседает в этом вот, в моем то есть, доме. Я не слишком откровенна с вами, мой канонически непоколебимый мастер Орест?».
Софа и сама была достойна кисти любого из великих мастеров. Ее красивое личико совершенно естественно вписывалось в те иудейские формы ликов, которыми были отмечены работы раннехристианской иконописной школы. И даже правильный, без иудейской горбинки, римский носик Софьи не лишал её этой иконописной достоверности.
Отшельник так до сих пор и не смог объяснить себе, почему ни разу не «срисовал» Софочкин лик хотя бы на одну из икон. Почему он не сделал этого, хотя бы из чувства признательности Софье? Почему на всех его работах по-прежнему «проявлялась» смуглолицая, темноглазая, с выразительными чувственными губами и высокой шеей подольская красавица Мария Кристич, в которую Орест был давно и безнадежно влюблен?
Однако не повезло только лику Софьи. Что же касается ее «бренных телес», то Отшельник рисовал их с тем же упоением, с каким упивался ими во внебрачном, «архимандритском», как он его называл, ложе. Те несколько картин, которые Софочка продала своим богатым знакомым за большие деньги, тем и отмечены были, что оголенная женщина на них соединяла в себе лик «Святой Девы Марии Подольской» с «бренными телесами» Софьи. Причем никаких вопросов такое соединение у нее не вызывало.
Эта «долгодевствующая» двадцатисемилетняя девица и в самом деле была создана для того, чтобы украсить жизнь какого-то мастера резца или кисти: гибкая, понятливая, ненавязчивая, она была идеально подготовлена к обыденной жизни, причем даже такой морально растерзанной, каковой была жизнь всякого советского художника. И в постели она не просто отдавалась, а священнодействовала, всякий раз ритуально принося свое тело на жертвенник, если уж не искренней любви, то, по крайней мере, вполне искренней страсти...