Василий Гроссман - За правое дело
Дивизия Родимцева переправлялась через Волгу с ходу. Батальоны сгружались с машин, и тут же на берегу, у самой воды, старшины взламывали патронные ящики, вспарывали мешки с сухарями, разбивали прикладами ящики с консервами, раздавали людям патроны, гранаты, запалы, сахар, концентраты.
И тут же на берегу политруки рот и полковые агитаторы по указанию комиссара дивизии зачитывали приказ Военного совета № 4: «Стоять насмерть!», раздавали газету «Красная звезда» от четвёртого сентября с передовой статьёй «Отбить наступление немцев от Сталинграда» {145}, проводили короткие пятиминутные беседы о фактах героизма, рассказывали о бронебойщиках Болоте, Олейникове, Самойлове, Беликове, уничтоживших пятнадцать танков в одном бою {146}.
И тотчас же повзводно, поротно красноармейцы грузились на катера, баржи, паромы, и шуршание шагов по мокрому песку сменялось дробным сухим тарахтением сотен тяжёлых сапог по палубным доскам — казалось, погрузка людей идёт под негромкую, тревожную дробь барабанов.
Рваный жёлтый туман стлался над водой — это у причалов жгли дымовые шашки. А сквозь дымку виден был город, освещённый солнцем; он стоял над обрывом — белый, узорчатый, зубчатый, издали нарядный и живой; казалось, нет в нём хижин, одни дворцы… Но было в нём что-то необычайное и страшное: город стоял онемевший и слепой, стёкла не блестели на солнце, и сердца солдат тревожно угадывали пустоту за белым узором безглазого ослеплённого камня.
День был светел, солнце с беспечной щедростью и весельем дарило своим богатством всё малое и большое на земле.
Тепло солнца входило в шершавые борта лодок, в мягкие натёки смолы, в зелёные звёздочки пилоток, в диски автоматов, в стволы винтовок. Оно грело кобуры командирских пистолетов, глянцевую кожу планшетов, пряжки ремней. Оно грело быструю воду, и ветер над Волгой, и красные прутья лозы, и печальную жёлтую листву, и белый песок, и медные снарядные гильзы, и железные тела мин, ждущих переправы в Сталинград.
Едва первый эшелон достиг середины реки, у причала загремели зенитки, и тотчас с юга на север, отвратительно каркая пулемётными очередями, с воем пронеслись над самой Волгой меченные чёрным крестом жёлто-серые «мессеры».
Поворачивая тощее жёлтое пузо, ведущий самолёт круто развернулся и снова, воя, каркая, устремился к рассыпавшимся по реке понтонам и баржам. А вскоре в воздухе зашелестели, запели на разные голоса снаряды и мины и зачмокала вспаханная разрывами вода.
Тяжёлая мина угодила в небольшой понтон, его на мгновение закрыло грязным дымом, огнём, сеткой брызг, и на других понтонах и баржах увидели, когда рассеялся дым, как молча тонут оглушённые и искалеченные взрывом люди: подвязанные к поясу гранаты, набитые патронные сумки тянули ко дну.
Потрясённые красноармейцы смотрели на гибнущих, а понтоны, баржи, катера всё шли к правому берегу.
Дивизия приближалась водой к Сталинграду, и как передать то, что чувствовали и о чем думали тысячи людей, вступив на баржи, глядя на увеличивающуюся текучую полоску воды между плоским берегом Заволжья и бортом, слушая тревожный плеск волны и пение мин, всматриваясь в выплывавший из дымки белый город.
В эти долгие минуты переправы люди стояли молча, редко кто-либо произносил слово. В эти минуты люди бездействовали, они не могли ни стрелять, ни окапываться, ни кинуться в атаку. Люди думали.
Можно ли передать чувства этих многих тысяч людей? Можно ли передать то, что объединяло хаос надежд, страха, воспоминаний, любви, сожалений, привязанностей этих тысяч таких различных людей, многодетных отцов и юношей, горожан и советских крестьян, собравшихся сюда из сибирских деревень, с украинских и кубанских полей, из городов и заводских посёлков?
23Когда баржи отчалили, Вавилов пробрался к борту — инстинктивное чувство, заставившее его стать в том месте, которое было поближе к берегу, подальше от Волги и Сталинграда.
После беспрерывных гудков, гула грузовиков, тяжёлого топота и криков команды — странной казалась вдруг наступившая тишина, лишь вода чуть слышно хлюпала у борта да минутами ветер доносил стук мотора буксирного катера.
Ветерок обдувал разгорячённое лицо, прохладная влага касалась сухих, растрескавшихся губ и воспалившихся от пыли век.
Вавилов оглядел реку, близкий, рукой подать, берег. Кругом молчали красноармейцы, озирались, как и он. Томительно медленно ползла баржа, а расстояние от берега, казалось, увеличивалось быстро — вот уж не видно песка на дне, и вода стала серой, железной. А город в белой дымке всё был далёким, кажется, и за день до него не доползёт баржа.
Течение сносило баржу, канат вздрагивал, постреливал от напряжения, а при развороте он ослабел и ушёл в воду, и казалось, сейчас буксир резко дёрнет и канат оборвётся, баржа поплывёт вниз по течению всё дальше от молчаливого города, пойдёт среди тихих берегов, где лишь белый песок, птицы… Берегов не станет видно, баржа уйдёт в море, и кругом будут лишь синяя вода, да небо в облаках, да тишина. И на минуту захотелось уплыть, выскользнуть в тишину, в покой, в безлюдье. Хоть на день, хоть на час отдалить войну.
Сердце вздрогнуло, буксир натянул канат, но баржа всё ползла и ползла к Сталинграду.
Стоявший рядом с Вавиловым Усуров тряхнул своим вещевым мешком и сказал:
— Пустой, пара белья, мыла кусочек, ниточка да иголочка: в кулак всё имущество зажать можно. Всё побросал в дороге.
Он впервые заговорил с Вавиловым после происшествия с платком, и Вавилов мельком оглядел Усурова: чего это он завёл разговор — мириться надумал?
— Тяжело, что ли, нести? — спросил он.
— Нет. Шёл на службу, так сидор нагрузил, жена поднять не могла. А теперь бросил, ни к чему эта жадность, что в гражданке у меня была.
Вавилов понял, что Усуров заговорил с ним не просто так, лишь бы поговорить,— разговор был серьёзный. Он кивнул в сторону правого берега и насмешливо сказал:
— Там барахолки нет, зачем же барахло?
— Верно, зачем барахло,— согласился Усуров и оглядел огромный, на десятки километров вдоль Волги раскинувшийся город, в котором не было ни базаров, ни пивных, ни бань, ни кинокартин, ни детских садов, ни школ.
Он придвинулся к Вавилову и сказал шёпотом:
— В свой смертный бой вступаем, нам полагается без всякой этой ерунды,— и он тряхнул пустым мешком.
Слова эти, произнесённые на тихой барже посреди Волги, произнесённые не безгрешным человеком, как-то странно подействовали на Вавилова, словно ветерок прошёл по груди. И стало ему как-то не по-обычному печально и спокойно.
А Сталинград стоял под безоблачным небом — город, где беда ходила по пустым улицам и площадям, где не шумели, не дымили заводы, не торговали магазины, не спорили мужья с жёнами, не ходили дети в школы, где не пели под гармонику в саду на заводской окраине.
Вот в эту минуту и налетели немецкие самолёты, стали рваться в воде снаряды и мины, заголосил, зашелестел воздух, разодранный осколками.
И странное произошло с Вавиловым. Он сперва вместе со всеми кинулся на самый край кормы, хоть на шаг ближе быть к берегу, от которого отчалил, стал всматриваться, мерить расстояние — удастся ли доплыть? Жарко и душно сделалось, так тесно сгрудились люди на корме. Запах пота, быстрое человеческое дыхание сразу перешибли волжский ветер, словно над головой была крыша красного вагона, а не небесный простор. Некоторые переговаривались, а большинство молчало, только глаза у всех были воспалённые, быстрые.
На минуту отталкивающим показался город, к которому тянул буксир, и таким сладостным и привычным — спокойный заволжский песок.
Мелькнула в памяти дорога, сперва последние минуты пути до Волги, разгрузка машин, а потом дорога встала вся, без краю, тёмным, угрюмым видением — крутящаяся пылища, горячие глаза на залепленных пылью лицах, как будто глядящие из земли, степь в бледных шершавых пятнах солончаков, змеиные шеи верблюдов, седые головы старух-беженок, отчаянные и заботливые лица матерей, склонённые над вопящими, подопревшими грудными ребятами.
Вспомнилась молодая украинка с помутившимся разумом — она сидела у дороги с котомкой на плечах, смотрела безумными глазами на клубящуюся над степью жёлтую, крутую пыль и кричала:
— Трохыме! Земля горыть… Трохыме, небо горыть! — И старуха, видимо мать безумной, хватала её за руки, не давая рвать рубаху.
Дорога всё тянулась дальше, и снова он увидел спящих детей, лицо жены в тот час, когда шёл со двора навстречу красному рассвету.
Дорога тянулась всё дальше — мимо кладбища, где похоронены мать, отец, старший брат, шла среди поля, где стояла весёлая, зелёная, как его ушедшая молодость, рожь, уходила в лес, к реке, к городу, и он шёл по ней, сильный, весёлый, и рядом шла Марья, и поспевал на кривых ножках младший сынок Ваня…