Валентин Пикуль - Честь имею
— Вы уверены в этом? — усмехнулся я.
— Да! Пока существует система государственного устройства, до тех пор будет необходима система оборонительная и охранительная. А следовательно, страна всегда будет нуждаться в людях, подобных вам… Как вы относитесь к новой власти?
Я душой не кривил, оставаясь предельно честным:
— Это не власть, а чума какая-то… зараза! Большевики изображают свою перетряску как некий народный праздник, а в моем убогом представлении революция — это не праздник, а подлинная беда народа, которая, боюсь, завершится для всех нас гибелью нации, истории, культуры и религии… Других ценностей в народе я не вижу, эти суть самые главные!
— Мне тоже не все по вкусу, — согласился Бонч-Бруевич. — Умный любит ясно, а дурак любит красно. Тошно от демагогии! Перегибов и свинства уже достаточно. Но мы не имеем права забывать о долге перед русским народом. Не сейчас, так позже армия возродится, отобрав все лучшее, что было в старой русской армии. Наконец, такая великая держава, как Россия, не может обходиться без глубокой и точной разведки…
Разговор принял профессиональный характер. Понизив голоса, словно остерегаясь чужих ушей, мы с великим огорчением пришли к выводу, что в этой войне наша разведка не проиграла, но и не выиграла. Не потому, что агентура Генштаба была плоха, а скорее по той проклятой причине, что предательство внутри имперского аппарата губило нашу кропотливую работу.
— Признаюсь, без службы мне тяжело, — сказал я. — Тянет в армию… без нее нет мне жизни! Но… кому служить? Родине — да, я готов отдать всего себя и все свои знания. Но служить хамам, которые меня, заслуженного генштабиста, излупили на вокзале… нет!
— Хамства много, — не возражал Бонч-Бруевич. — Нечто подобное пережил и я сам, когда меня выдвинули в командующие Северным флотом. Но, дорогой, по десятку гнилых яблок в корзине нельзя же судить обо всем урожае в нашем обширном саду. Скажите, вы готовы к чистосердечному разговору?
— Для этого я посетил ваш вагон, о котором ходят самые зловещие слухи. Меня волнует иное: я имел отличную аттестацию, верой и правдой служа его императорскому величеству. Таким образом, для новой власти я всегда останусь лишь «гидрой контрреволюции», которую надо душить рукою пролетариата.
Бонч-Бруевич поставил на плиту чайник с водою.
— А я разве не гидра? — проворчал он совсем по-стариковски. — Я ведь тоже служил царю согласно старинной немецкой поговорке: «У меня в Пруссии есть любимый король».
— Да, — отвечал я, — эта поговорка оправдывает всех нас, но я, простите, всегда ценил и слова Герцена: «У меня в России есть любимый народ». Пожалуй, ради этого и сижу подле вас и не откажусь от стакана горячего чая…
Чай пили молча, как извозчики в трактире, которые все знают друг о друге. Разговор, сначала острый, казалось, увял. Михаил Дмитриевич как бы между прочим спросил:
— А вы являлись на регистрацию офицеров?
— Чтобы сидеть в тюрьме? Не дурак же я!
— Документы у вас старые?
— Новейшие, — не скрывал я, тут же предъявив их. — Сами понимаете, что пришлось побыть в амплуа карманника.
— Догадываюсь. Значит, хорошо вас учили, если не забыли прежних уроков. Но если вы ждете от меня отличных рекомендаций, то я, милостивый государь, воздержусь.
Это меня просто ошарашило:
— Как? Разве вы знаете меня с дурной стороны?
— Напротив, с хорошей стороны. Но вы не первый, кто появился в моем вагоне, клятвенно заверяя в том, что согласен верой и правдой служить любимой советской власти.
— И…?
— И, к сожалению, получив паек, обновив себя внешне, вынюхивали наши штабные планы, после чего бежали на юг — к Каледину! А я, старый дурак, еще просил за них у Подвойского, сам нахваливал их перед Лениным, что нельзя бросаться такими драгоценными кадрами. С другой же стороны, — договорил Бонч-Бруевич, — от бывших коллег многого и не жду. Их столько трепали в разных исполкомах, столько издевались над ними в различных «чрезвычайках», что у них психика давно сдвинулась набекрень, а обид накопилось выше козырька фуражки.
Мне понравилось, что Михаил Дмитриевич не вставал горою на защиту благородства советской власти, которая третировала нас, бывших офицеров, а сумрачно признался, что он, Бонч-Бруевич, несмотря на свой богатый опыт контрразведчика, никогда не может поручиться за своих бывших коллег.
— Понимаю, — отвечал я с искренним вздохом…
Неожиданно раздалось близкое пыхтение паровоза, звонко громыхнули буксы сцепления, и тут Бонч-Бруевич удивился.
— Что-то новенькое, — сказал он. — Хотя бы предупредили с вечера… Еще завезут куда-нибудь в лес за Вырицу и в лучшем случае отпустят в одних кальсонах. Вы, кстати, при оружии?
— Конечно.
— Ловкий вы человек, как я посмотрю, — весело рассмеялся Бонч-Бруевич. — Документы у вас бухгалтера с Путиловского завода. Выбриты как следует. И даже при оружии.
— Так давайте решать, — настоял я. — У меня немалый опыт агентурной работы, и вы сами знаете, что генеральские лампасы я добыл не поклонами в министерских передних. Я человек чести, и, если дал слово русского офицера, я не подведу вас. Поверьте, не ради жирного пайка и не ради новых штанов я пришел к вам. А вы… вы боитесь поручиться за меня?
Бонч-Бруевич что-то слишком долго обдумывал. Потом извлек из своих бумаг фотографию немецкого генерала с очень гордым и злым лицом хитрейшего и всезнающего сатира.
— Поручусь! А вам знаком этот умник?
— Да. Это генерал Макс Гоффман, хорошо памятный по разгрому армии Самсонова, и, как я слышал, он сделал отличную карьеру, став начальником штаба всего Восточного фронта.
— Мало того, — добавил Бонч-Бруевич, — этот громила ныне возглавляет германскую делегацию по мирным переговорам в Бресте, а полковник Владимир Евстафьевич Скалон[26], наш военный представитель в Бресте, застрелился, очевидно, не выдержав остроумных издевок со стороны этого Гоффмана… Вы не согласились бы заменить покойного Скалона в Бресте?
— Я бы на месте Скалона стрелял не в себя.
— Но и в Гоффмана стрелять тоже нельзя…
Во время этой беседы наш вагон ни с того ни с сего вдруг сильно дернулся, сцепленный с паровозом, и нас, двух генералов, медленно повлекло во тьму ночи, как в бездну.
— Интересно, куда мы поехали? — насторожился я. — Впрочем, я готов через угольный тендер проникнуть в будку машиниста, чтобы узнать о его намерениях…
Бонч-Бруевич откинул одеяло на своей постели:
— Не стоит! Вообще-то, милейший коллега, я не ожидал вас увидеть сегодня, вы сами пожаловали. Так потрудитесь разделить со мною все тяготы и приятности нашего путешествия.
— Но… куда? — снова спросил я.
Паровоз быстро набирал ход, под вагоном железно прогрохотал мост через Обводный канал, и скорость увеличивалась.
— Не советую прыгать на ходу, — заметил Бонч-Бруевич. — Все русские дороги теперь кончаются в Москве, куда скоро переберется и правительство, а посему именно в Москве мы договорим до конца. И нет в природе такого соловья, который бы умер, прежде не завершив своей прекрасной арии…
Укладываясь спать, я вдруг расхохотался.
— Что вас так сильно развеселило?
— Простите, Михаил Дмитриевич, но я нечаянно вспомнил, что ваш вагон называли «генеральской ловушкой».
— Вот вы и попались в нее… Спокойной ночи!
Он оказался прав. Впервые за все эти долгие и кошмарные дни я провел спокойную и благотворную ночь.
Постскриптум последнийВ конце этой книги мне очень не хватало… конца!
Первая часть романа уже была опубликована в одном из журналов, и до меня дошли слухи, что сербы восприняли роман благожелательно. Но сам-то я еще долго страдал в трагическом неведении: финал судьбы моего героя оставался загадкой. Так бывает в истории, что дату рождения человека обнаружить подчас гораздо легче, нежели отыскать его могилу, дабы установить год смерти. Я мог лишь догадываться, что конец жизни автора записок следует, очевидно, искать в тех майских днях 1944 года, когда немцы предприняли в Югославии самое мощное наступление против народной армии маршала Тито.
Но все-таки где же мне раздобыть истину? Обращаться за справкой в компетентные органы я не мог (и даже не хотел) по той простой причине, что меня бы там сразу спросили:
— Позвольте, откуда вы знаете этого человека?
А мне совсем не хотелось разоблачать тайну его записок, которые достались мне совершенно случайно от неизвестной женщины. Стоп! Кажется, именно с нее, именно с этой женщины, и следует начинать… Я навестил своего приятеля, в доме которого мне однажды встретилась скромная дама с муфтой. Правда, с той поры миновало много лет, и потому я с большой неуверенностью спрашивал приятеля — помнит ли он тот давний вечер и кто была эта дама?