Человек с той стороны - Орлев Ури
На мой звонок никто не ответил, и я понял, что мне придется пока повести его к дедушке. Дядя с тетей наверняка вернутся не раньше полудня. А если я поведу его к дедушке, то смогу увести оттуда к полудню, еще до того, как бабушка вернется с Театральной площади.
Мамины родители, мои дедушка и бабушка, жили на Мостовой в том же доме, в котором жили до войны. И мы с мамой тоже жили в том доме, в котором жили до войны. Но дом бабушки и дедушки был разрушен во время бомбардировок тридцать девятого года, и сохранилась лишь та часть квартиры, которая находилась в подвальном этаже. Правда, и там хватало повреждений: отвалилась штукатурка, появились трещины на стенах и на потолке. А та комната, что наверху, гостиная, была разрушена совсем, вместе со всей мебелью. Я еще помнил, что там где стояло, потому что я часто у них бывал. Я любил приходить к ним. Они долго оставались для меня чем-то новым в моей жизни — как я уже рассказывал, до свадьбы мамы и Антона они не признавали ни ее, ни меня.
Но сейчас мой дедушка уже не был таким, как прежде. Через год после начала войны он, как говорили, «тронулся умом». Он не всегда понимал, что с ним происходит. Иногда даже забывал, как его зовут. А порой думал, что я — их младший сын, дядя Ромек, и говорил мне:
— Ромек, почему ты не купил мне газету?
И в такие минуты я не знал, что делать: притворяться, будто я действительно Ромек, или поправлять его? А то он говорил мне:
— Ромек, как это ты вернулся из училища посреди недели?
И сердился, потому что Ромек учился в военном училище.
А иногда он вообще не узнавал меня и не понимал, что я у них делаю. Но это случалось редко. Обычно он знал, что я — кто-то из семьи, то ли из нынешнего времени, то ли из какого-то другого, это уже было неважно. И он почти всегда узнавал маму — и, конечно, бабушку. Он умер примерно через полгода после тех событий, о которых я рассказываю. Умер во сне. Просто спал — и умер.
А до войны дедушка был уважаемым человеком, прекрасным специалистом, у него была своя типография, а бабушка оставалась дома и растила детей. Их было четверо, включая маму и дядю Ромека, о котором я уже упоминал. Кстати, этот дядя Ромек погиб в самом начале войны, во время знаменитого сражения польских кавалеристов с немцами под Кроянтами. Кроме мамы и дяди Ромека был еще дядя Владислав — о нем я рассказывал раньше, — который очень любил деньги и за большую плату прятал в своей квартире евреев. А еще у мамы была младшая сестра, но она умерла в детстве от воспаления легких.
Со времени своей болезни дедушка всегда оставался дома, а зарабатывала теперь бабушка, которая продавала на Театральной площади сигареты и другие мелочи. Но бабушке я не мог сказать, что хочу привести к ней в дом еврея, пусть всего на несколько часов, потому что она свято верила, будто все евреи служат сатане или, во всяком случае, выполняют его приказания. Интересно, как бы она поступила, если бы узнала, что мой настоящий отец — еврей? Ведь меня она очень любила.
Бабушка была из деревни, ничего от «важной госпожи» в ней не было никогда. Семья дедушки очень сердилась на него, когда он женился на «простой» женщине, но на самом деле бабушка совсем не была «простой». Она, правда, не читала Шекспира и не умела играть на пианино, но у нее было то, что называется «голова на плечах». А дедушка, как я уже упоминал, происходил из семьи Реймонт и очень этим гордился.
Бабушка каждое утро одевала его и усаживала у двери, и там он сидел до ее возвращения. У них дверь служила также окном. В хорошую погоду — но, конечно, не зимой — она сажала его около открытой двери, а если было совсем жарко — то снаружи, прямо на улице. У него там стоял железный стул, прикованный к водостоку цепью с замком, чтоб не украли. К счастью, в туалет он мог ходить сам. К счастью для бабушки, потому что она поклялась, что никогда не отдаст его в больницу или в богадельню для стариков, что при костеле. Они муж и жена навеки, говорила она, в хорошие дни и плохие. И вот сейчас, после долгих лет хорошей жизни, пришла жизнь плохая. Мир обезумел. Бабушка была уверена, что безумие началось из-за всех тех вредных изобретений, которые придумали евреи, — например, из-за летающих машин, которые бросают на людей бомбы.
Одно былое умение у дедушки оставалось до самой его смерти — набивать сигареты. Это были самодельные сигареты. Они с бабушкой делали их дома. А потом она продавала их на площади. И было еще одно дело, о котором мне знать не следовало: хотя бабушка строила из себя наивную простушку, но в действительности она регулярно передавала сведения людям из подпольной Армии Крайовой. Кто-то из подполья приходил и что-то ей говорил или вместе с платой за сигареты или спички передавал какую-то записку. А потом приходил другой подпольщик, и она передавала ему эту записку вместе с сигаретами или спичками.
Изредка я помогал им набивать эти их сигареты. Бралась такая длинная медная трубочка, по длине чуть больше двух сигарет. Она открывалась вдоль оси и тогда превращалась в две половинки трубочки — вроде двух маленьких водосточных желобков. Эти желобки нужно было заполнить табаком. И тут требовалась большая точность, потому что если положить слишком много табака, то потом, когда нужно будет затолкнуть его в обертку из тонкой папиросной бумаги, он не уместится в ней и порвет бумагу. А если положить недостаточно, то весь табак потом просто высыплется из этой обертки.
Я думаю, что подпольщики выбрали мою бабушку в качестве связной по нескольким причинам: она всегда сидела на улице, и к ней просто было подойти, не вызывая подозрений, а кроме того, в ее разрушенном доме никто, кроме них, не жил и там не было привратника или сторожа. И по той же причине я сейчас думал, что, может быть, смогу оставить у них на несколько часов своего еврея.
Кстати, его звали Юзек, и потом я всегда называл его «пан Юзек», но свою настоящую фамилию он так мне и не открыл.
Когда я дошел до Театральной площади, то уже издали увидел, как бабушка достает что-то из кармана под одной из своих юбок — кажется, немецкие сигареты, что по двадцать злотых пачка. Она продавала сигареты разных сортов и держала их в разных местах — в разных карманах и тряпках под юбками и в том старом дедушкином пиджаке, который носила. Юбок она надевала много, одну на другую, как принято было в деревне.
— Доброе утро, бабушка, — сказал я.
Покупатель расплатился и ушел.
— Что, сегодня не учатся?
Я сказал, что меня выгнали, потому что я не приготовил уроки. Это была не совсем ложь, потому что уроки я в тот день действительно не приготовил.
Бабушка поверила.
— Ну так посиди немного со своей старой бабушкой, — сказала она.
— Нет, — сказал я, — я только случайно тут проходил и решил с тобой поздороваться.
Этому она не так уж поверила.
— А к дедушке ты можешь подойти?
Я сказал, что могу. Тогда она вытащила из какого-то кармана плоскую металлическую коробочку и велела мне передать ее дедушке. И добавила, что я тоже могу из нее угоститься.
— А что это?
— Ты же умеешь читать, так прочти.
Я прочел: «Сардины». Она погрозила мне пальцем:
— Я сказала «угоститься», но не съешь все сам. Запомни. Может, дедушка и не разберет, съел ты все сардины или нет, но я-то уж точно дознаюсь.
В этом она была как мама — всегда знала, когда я вру. Но в отличие от мамы щедро награждала оплеухами за любую ложь.
Мама рассказывала, что дедушка наказывал своих сыновей ремнем. Ставил на колени и лупил, и чем старше был мальчик, тем больше ему доставалось. А бабушка учила маму оплеухами, и чем старше становилась мама, тем сильнее были оплеухи. Но однажды мама сказала ей, что она уже женщина, и тогда оплеухи прекратились. Что это значит, что она уже женщина? Я тогда не понял, и мама сказала, что объяснит мне в другой раз. Но этот другой раз так и не наступил.