Анатолий Кучеров - Служили два товарища...
«Ну и отправляйся тогда, герой, с пустыми руками», — сказал я самому себе. Но и этот совет нельзя было принять. Я знал по рассказам, что на рынке можно было достать продукты. Пересчитал деньги: их оказалось обидно мало, каких-нибудь четыреста рублей. Сумма смешная по тем временам.
Что же делать? И тут вспомнил я о ящиках с нашим платьем у старого доктора и обрадовался так, как мог бы обрадоваться ученый, сделавший очень важное открытие. Я зашагал бодрым походным шагом на Кирочную.
Шел я, поглощенный всевозможными расчетами. «Что, если все эвакуировались? Но, может быть, кто-нибудь остался в квартире? А если ящики в передней, кто позволит их открыть? Соседи тебя не знают. Но, может быть, доктор сказал, что придет такой лейтенант. Так то лейтенант, а ты теперь старший лейтенант», и я подумал о второй широкой нашивке, которую с гордостью стал носить две недели тому назад.
Это неважно, в конце концов соседи понимают, что лейтенанты становятся старшими лейтенантами. Интересно, у кого ключи — у доктора? Он мог увезти их с собой, что тогда? Но хотя я думал о докторе, о ключах, о соседях, в действительности я думал только о Вере. Она была за всем и во всем.
По белоснежной глади Невы у Литейного моста бежали тропки, и по ним шли темные фигурки. Мост был пуст. У спуска к Неве, на льду, хлопотала горсточка ленинградцев с ведрами, чайниками и кастрюльками. Почти у всех саночки.
На Литейном пустынно. Прошла женщина с девочкой, волоча санки, на которых лежала белая дверь с медной ручкой.
Все было странно. Но мне некогда было об этом думать.
Вот я и у цели. Нажимаю по рассеянности электрический звонок, — он не работает. Стучу. Наконец открывают. В темноту парадной высовывается голова старушки.
Я спрашиваю о докторе, мне говорят, что я очень счастливый молодой человек, потому что доктор все время в госпитале, но как раз сегодня обязательно придет. И тут только я замечаю, что разговариваю с женой доктора.
Я называю себя.
— Господи, Сашенька! — радостно всплеснула руками докторша.
Раньше она никогда так не говорила. Она ввела меня в столовую. Вся мебель была на своих местах, только у рояля в углу появилась чугунная печка и пахло дымом.
— Вот ты увидишь дядю Лешу, какой он теперь... Что слышно на фронте?
Потом я понял, что это был первый или второй вопрос, которым встречали в Ленинграде. Был еще один такой же вопрос: «Что выдают?» В Ленинграде оба вопроса переплелись: от положения на фронте совершенно непосредственно зависело, сколько граммов хлеба завтра будут выдавать в магазинах.
Пока мы разговаривали, диктор объявил обстрел района.
— Ну вот, теперь дядя задержится, — сказала докторша.
Было заметно, что обстрел беспокоит ее только с этой стороны.
Но обстрел скоро окончился, и как только он окончился, сразу же забарабанил в дверь доктор.
Какая это была встреча! Ничего подобного я не представлял себе. В этом доме всегда относились ко мне немного свысока. Во-первых, за то, что мой отец еще в юности был человеком, как им казалось, ленивого ума, не добился высшего образования и по собственному убеждению и любви к делу пошел работать в железнодорожное депо. Я не раз слышал сетования по этому поводу и пытался возражать. Мои возражения обычно сводились к тому, что Спиноза был шлифовальщиком стекол и в то же время Спинозой, и что давно пора уважать всякий честный труд, и что если все на свете будут врачами, то им придется ходить в чем мать родила и есть дикие ягоды.
Во-вторых, ко мне относились свысока потому, что я избрал военную специальность, что тоже свидетельствовало если не о лени моего ума, то о черствости моего характера. Но сейчас все это было вдруг забыто. Доктор целовал меня, называл героем и при этом говорил:
— Я все знаю, не спорь. Вы настоящие герои, вы сражаетесь за человечество, культуру, за наши родные просторы... Да, да, и за них! Я старик и не боюсь сентиментальности.
Доктор так настойчиво называл меня героем, что мне даже стало не по себе. Потом он спросил, что слышно на фронте, и вдруг перешел в наступление.
— Снимай поскорее блокаду! — кричал он, как будто я мог сделать это один. — Почему вы позволяете этим мерзавцам, этим извергам торчать под Ленинградом? Ни приехать, ни уехать, а по воздуху мне нельзя: у меня сердечные явления.
Впрочем, я заметил, что доктор, хотя и очень похудел и осунулся, был чрезвычайно бодр и одушевлен. Меня удивила эта перемена. Только потом я понял ее.
До войны доктор сторонился большой работы, жаловался на старость и недомогание. А тут все переменилось.
— Сегодня даже оперировал, — рассказывал он, суетясь у печки. — Для ученого и врача интереснейшее время. Что происходит с болезнями? Они исчезают. Нет больше болезней в Ленинграде, Сашенька, есть только одна болезнь — голод! Но мы найдем управу и на нее.
Он был очень возбужден.
— Слыхал ты что-нибудь об «искусственных дрожжах? Дрожжи — белковое живое вещество. Осажденный Ленинград научился создавать его из сосновых опилок, вот из этого, — доктор пихнул ногой полено. — Дерево нельзя есть, но белковые дрожжи — это пища, это питание, это калории. Наука в осажденном Ленинграде продолжает свое дело, и я, старый ворчун, не перестаю этому удивляться... Должен тебе сказать, Саша: я очень рад, что не уехал.
— Бог с тобой, — перебила докторша, — опомнись!
— Да рад! — закричал доктор и застучал кулаком по столу. — Я сейчас действую, мне в конце концов надоело многое в моей прежней однообразной и малополезной для людей жизни... Я пойду в армию, у меня сыновья в армии. Работать я умею не хуже, чем они, лучше. Что вы мне кричите о голоде? Надо с ним бороться. Мы получили белок, надо синтезировать сахар...
С мучительным нетерпением, сжав зубы, чтобы не оборвать доктора, я слушал его монолог, который потом вспоминал с интересом. Воспользовавшись паузой, я торопливо объяснил цель своего посещения. Тетушка покачала головой и стала жаловаться, что цены на хлеб такие — просто срам, но на рынке все же можно купить хоть немного.
Я взломал один ящик. Из него поднялся чудесный, мирный запах нафталина. Он напомнил о том, как мать весной аккуратно пересыпала и складывала зимнюю одежду. Я вынул костюм отца, свой старый костюм. Под руку мне попалось белоснежное свадебное платье матери. Я взял и его. Мне не было жаль этих вещей, я знал, что и отец и мать одобрили бы мой поступок. Мне было немного жаль свадебное платье. Оно каким-то чудом не было продано двадцать пять лет назад, в дни гражданской войны. Мать его берегла. Отец смеялся, спрашивал: «Для кого бережешь, для Анки? Так ей не надо, комсомолки в бога не верят». У пояса и на плече на платье были маленькие белоснежные восковые цветы, свежие, как в дни нашего детства, когда сестра, будто зачарованная, любовалась ими. Она спросила у матери, как они называются, и мать ответила: флёрдоранж. У самого слова был чудесный запах апельсинов и миндаля, и сестре нравилось его повторять.
Почему я вспомнил об этих пустяках — и сам не знаю. Сложив все барахлишко в сверток и торопливо попрощавшись, я помчался, как мне посоветовали, на Кузнечный рынок.
Какое это было странное место! Самое здание рынка заперто. Золотые стрелки часов на синем циферблате, изображавшем небесный свод, остановились. На ступеньках рыночной лестницы дремала старушка в бархатном капоре, похожая на мощи; перед ней в снегу — севрская вазочка, две пестрые фарфоровые чашки, на коленях — голубое японское кимоно с красными птицами.
На воротах рынка висело несколько объявлений. На одном было написано: «Меняю кошку на дрова». В другом сообщалось: «Продается отрез на пальто, комод дубовый, зеркало в позолоченной раме — только на продукты». Особенно поразило меня третье объявление, энергичное и немногословное: «Срочно продается гроб».
Вдруг меня окликнул парень в полушубке, похожий на шофера.
— Продаешь что-нибудь, старшой лейтенант? — спросил он бодро и деловито.
Я стоял со своим свертком, и он, вероятно, присматривался ко мне.
— А ну, покажи!
Я протянул сверток. Он развернул его опытной рукой, брезгливо повертел костюм, осмотрел платье, перебросив его через левую руку и откинув голову набок, как делают фотографы, выбирая позу для клиента.
Мне был противен этот человек.
— Это что же, на невесту или на покойницу? — спросил он с интересом. — Ну да ладно, тебе все равно ни к чему. Бери буханку хлеба и триста граммов перловки. И не спорь, старшой лейтенант, много даю, никто больше не даст... Пошли, что ли?
У этого человека было широкое здоровое лицо, сиявшее на морозе румянцем, сообразительные глаза, в них горел огонек алчности, вдруг вырвавшейся на волю. Нет, он совсем не походил на тех людей, которые проходили мимо нас.
Он провел меня в подворотню: там стоял другой человек с мешком, в шинели и ушанке.