Морис Симашко - Гу-га
В бывшей церкви, где сейчас клуб, играет оркестр. Это наши ворошиловградцы — труба, саксофон, барабан, две мандолины, что-то еще. Я не очень понимаю в музыке. Сегодня наш концерт для города. Подгурский — тихий мальчик из одесских спецов — садится за пианино, и Федя Тархов поет:
По глухим, знакомым деревушкамВозвращался с плена я домой;Утомленный, но шагал я бодро,Оставляя след в степи чужой.
Голос у него красивый, мужественный — драматический тенор, и в этом здании с замазанными известкой картинами на потолке он звучит с особенной силой.
Аникушка, Аникушка, если б знала ты страдания мои.
В городке, наверно, не слыхали настоящих певцов. Публика, в основном, женщины, сидит притихшая. Даже подполковник Щербатов, лично явившийся с патрулем проверять увольнительные, кажется, понял, что пустое это дело. Он стоит с грустным видом и вспоминает что-то свое. Наверно, устав караульной службы.
Я искал тебя, моя родная,Поделиться горем и нуждой;Утомленный, но шагал я бодро…
Выхожу в темнеющий уже сквер, смотрю вдоль улицы. Даже здесь не теряет силы Федин голос:
Аникушка, Аникушка, глазки синие твои, как васильки…
Наконец вижу своих. Это Надя с Иркой. Провожу их мимо нашего дежурного у двери на припасенные места.
Федя исполняет свой репертуар: «В этот вечер, в танцах карнавала», пару оперных арий, что-то из оперетты. Когда он доходит до слов «Если хочешь — прийди, если любишь — найди», то выразительно протягивает руки к третьему ряду. Там сидит черноволосая женщина с опущенными глазами. Кажется, она заведует детским садом. В рядах перешептываются.
Потом сержант Коптелов пляшет «русскую». Невысокий, очень ладный, стройный, он выходит с отсутствующим видом на середину сцены и начинает танцевать, будто выполняет какую-то безразличную ему работу. Все быстрее делает это. И вдруг происходит необыкновенное. Медали у него на груди сами собой становятся горизонтально и начинают как бы парить в воздухе, не опускаясь и не поднимаясь. Когда он заканчивает танец, они плавно ложатся обратно на грудь…
Поют девочки из АМС. Штурман эскадрильи капитан Груздев, известный трепач и дамский страдалец, рассказывает наизусть что-то из Зощенко. Пожилой майор из МТО слабеньким, но приятным голосом исполняет «Маленький город на юге». Женщины постарше утирают глаза.
Скамейки быстро сдвигаются к стенам, и теперь — танцы. Наш джаз ударяет что-то такое, от чего начинают гудеть и позванивать плотные кирпичные стены и высокий стрельчатый потолок. Город совсем маленький, все хорошо знают друг друга, а мы тут совсем свои. В городе известно, кто из нас как летает, за что получил взыскание или кто из комсостава ждет повышения в звании. Ну, а уж кто и с кем гуляет, тут никак не скроешь. В городе, кроме нас, одни почти женщины…
— Смотрите, Елизавета Сергеевна сама к нему идет! — шепчет Ирка, и черные живые глаза ее лукаво искрятся. Надька и третья их подруга, тоже десятиклассница, хихикают в платочки и все вместе обсуждают последние события.
Среди танцующих — знакомые лица. Есть отмеченные каким-нибудь особым качеством или прозвищем. Вон та, с пышной прической и белыми полными руками, женщина «с коровой». Наши фронтовики говорят об этом, посмеиваясь. Половина их, по существу, живут по домам. Знают также, что другая, с красивеньким, будто фарфоровым лицом, когда знакомится, то показывает медицинскую справку о том, что не болеет дурными болезнями. Скорее всего, злое вранье, но так говорят. Всех веселит сын подполковника Щербатова, тупой и глупый парень с сержантскими погонами. Его папаша привез откуда-то вместе с собой и определил в БАО. Он лезет всякий раз к нам в компанию. Его не любят — не из-за отца, а потому, что он дерьмо и тихушник: все рассказывает куда-то там, что от нас услышит. У ребят неприятности были из-за него. К тому же он вечно почему-то голодный. Сейчас во время танцев кто-то из спецов потянул за веревочку, что торчит из его кармана. На пол прямо посредине зала посыпались вдруг сухари, с громким стуком упала оловянная ложка. Девушка, которая танцевала с ним, бросила его, и все хохочут, глядя, как собирает он свое добро. Хорошо, что отец его убрался вовремя.
А джаз все садит что-то английское, из кинофильмов, которые шлют союзники. Мало того, еще и поют наши все ужасными голосами. Слов не знают и выдумывают свое. Особенно старается рыжий Ва. В расстегнутой до пояса гимнастерке, с подкатанными рукавами, он что есть силы колотит в барабан и вопит на мотив Динки-джаза:
О леди, леди, мыло в Ташкенте — это вещь!
Потом Ва бросает кому-то барабанные палки, бежит в зал, хватается за руки со своим другом Бу. Они танцуют что-то вовсе дикое, а напоследок, отвернувшись друг от друга, неожиданно склоняются и, ударившись задами, разлетаются в разные стороны, сшибая танцующие пары. В этом особый шик, все визжат и хохочут.
Я танцую сначала с Надькой. Держу ее по-хозяйски, и с ней что-то как будто получается. Потом с Иркой. Тоже ничего, боюсь только наступить на ногу. Подхожу еще к девушке с очень густыми бровями на удивленном лице. Она мне не нравится, но мне передавали, что девушка говорила обо мне что-то лестное. Танцую и смотрю на нее с интересом: почему это я ей нравлюсь? Она вся как каменная и слегка дрожит. У нас плохо выходит с ней, кое-как довожу ее до места. Танцую еще с нашими девочками-воячками из АМС. Это свои, в кирзовых сапожках, и стесняться с ними не надо.
Танцую я плохо. Да и когда мне было учиться? Перед войной, в восьмом классе спецшколы, на большой перемене включали динамик, и парами в длинном коридоре мы старательно шаркали ботинками по крашеному полу. Танцевали мы под томную музыку: «Когда на землю спустится сон», «Голубыми туманами наша юность прошла» и все такое прочее. Танцы заканчиваются. Сначала вместе с Надькой провожаю Ирку. Идем в жаркой темноте между заборами, проходим через чьи-то сады, смеемся, дурачимся, нарушая собачий покой. Надьку держу уверенно, чувствуя плотную обнаженность ее руки. Ирку держу так же, но по-дружески. Вдруг ощущаю легкое пожатие ее локтя. Значит, и в первый раз мне это не показалось. Я озадачен. Осторожно, как бы между прочим, прижимаю к себе ее локоть. И уже явственно получаю ответ. Тогда смело беру в ладонь ее маленькую руку и сильно сжимаю. Она сжимает мою руку. Когда прощаемся, Иркины татарские глаза горят победно и насмешливо.
Иду с Надькой назад, к ее дому. Там, за садом, проем в заборе и глухой темный тупик. Сразу же ставлю ее спиной к знакомой нам гладкой яблоне и привлекаю к себе. Чувствую под легким ситцевым платьем худенькую спину, маленькую плотную грудь, твердые гладкие колени. Губы ее ласково и послушно раскрываются, сливаясь с моими губами. Она слабо, едва заметно отталкивает меня и говорит обычно одно и то же:
— Вот, мальчишки всегда… только силой пользуются…
Все, это грань, за которую не перехожу. Я чуть отстраняюсь от нее, ставлю ее опять к яблоне, и все начинается сначала. Предутренний ветер касается наших разгоряченных лиц и рук. Пора идти. Я смотрю на светлую ситцевую тень, уходящую от меня между деревьями, слышу, как скрипнула дверь на стеклянной веранде, поворачиваюсь и иду поспешным шагом к шоссе.
Здесь идти на километр дальше, зато не надо спотыкаться и прыгать через арыки. Никого нет на дороге. Иду хорошо, быстро. Вспоминаю все бывшее со мной в этот день и вечер. Я устал, но мне легко и радостно.
В эскадрилье вожусь еще четверть часа, стаскиваю с себя узкие сапоги. Особенно не поддается левый. Сдергиваю его наконец, смотрю на светлеющий горизонт. Через час-полтора полеты. Опускаю голову на набитую сеном подушку и ничего больше не помню…
Гу-га, гу-га…
Это слышится слева от нас, потом с другой стороны. Все делается так, как говорил Даньковец. Теперь и мы начинаем. Сначала глухо, едва слышно, сложив ладони перед губами, потом все громче:
— Гу-га, гу-га, гу-га…
Немцы, говорившие только что между собой, сразу умолкают. Напряженная тишина стоит над болотом. Лишь где-то из глубины его идет наше уханье. Все явственнее оно, глухое, пугающее. Будто само болото выдыхает из себя эти звуки.
И вдруг огненная стена рушится на нас. Бьют из автоматов, пулеметов, с ноющим звуком обрываются мины. Сразу десяток осветительных ракет виснет в небе слева и справа. Делается светлее, чем днем. Стреляют из болота, с лесного косогора, который виден за ним, еще откуда-то. Только нас не достать. Слишком близко лежим мы к ним. И каким-то неведомым чувством определяем, что бьют как попало, руки дергаются у них…
Проходит часа полтора. Даже шепотом больше не говорят на той стороне. Лишь звякнет что-нибудь, и снова молчание, придавленное, настороженное. Тогда опять у нас раздается хриплое, неторопливое: гу-га, гу-га. Это Даньковец рядом со мной дает сигнал. И все мы хрипло повторяем в такт: