Павел Яковенко - На южном фронте без перемен
Мрачному Шиганкову целовать не хотелось никого, но выбора у него особого не было, и он предпочёл своего земляка Лисицына.
Кстати, я обратил внимание на то, что ремня у Шиганкова не было. Интересно… Куда же он его дел? Потерял? Вот скотина! Потерял-то он, а отвечать будем мы с Рустамом. Не солдаты, а дети малые. Как в детском саду: на горшок он вовремя не сел — командир батареи виноват, совочек в песочнице потерял — опять же тяни к ответу офицерский состав. А, может быть, отобрали у него ремень? Ну, если отобрали, то доложи, не молчи! Будем принимать меры.
Все это промелькнуло у меня в голове, но я не сказал рядовому ни слова — мне не хотелось портить свое, едва установившееся, хорошее настроение. Ветер заметно ослабел, мороз не донимал, поле было белым-бело, а от того ночь казалась светлой… В общем, мне было просто хорошо.
Позади нас, в линии машин, разожгли костры. По идее, это было запрещено, но, как говорится, если очень хочется, (да и нет другого выхода), то можно. Бойцы сливали солярку из бензобаков в каски, поджигали её и грелись вокруг, ведь многие после прошедшей ночи нехорошо кашляли и чихали.
Что я должен был сделать? Заорать, топтать ногами костры, заставить гасить солярку в касках? Да, каски — это казенное имущество, и портить их не положено. (Уж не сомневайтесь — после того, как их использовали в качестве плошек, такие каски можно только выбросить на свалку). С другой стороны, а как же рядовые бойцы? Которые мерзнут как собаки? Что для меня важнее — казенные каски или человеческое здоровье?
Будь я службистом — карьеристом, наверное, каски мне были бы однозначно дороже. Все же это материальные ценности, за которые я отвечаю. А что будет с бойцами после окончания службы, (если доживут, конечно), меня лично не касается.
Увы, но я просто «пиджак». Я не стремлюсь сделать карьеру. Мне не жалко этих касок. Я полагаю, пусть в данном конкретном случае бойцы делают так, как им удобнее. Им надо согреться — пусть греются!
Я прошел мимо своего «Урала» и подошел к ближайшему костру.
В нем пылали доски из забора, обильно политые горючей жидкостью. Ближе всех к костру сидели Аншаков, и, конечно же, Серый, которого било как в лихорадке. Мне было ясно видно, что он серьёзно болен.
Врачей у нас в дивизионе не было. И, честно говоря, я даже не представлял себе, есть ли они вообще в нашем маршевом батальоне.
Внезапно я задумался. А должен же быть у нас в боевом походе штатный медик. Вот, скажем, тот же Серый — насколько он болен? Может быть, ему давно надо в госпитале с кислородной подушкой лежать, а мы тут его мурыжим, работать заставляем. Но кто должен это сказать? Я? Я не компетентен. Нужен врач. Простой военный врач. Да где ж его взять?
Может, он и должен быть здесь у нас в штате. Но кто поедет? У нас в дивизионе в медчасти одни женщины, причем все из местных. Как их можно отправить на войну?
Как отправить на войну женщину, (а наверняка по штату в дивизион положено иметь одного медика), к десяткам голодных, замерзших, уставших, обозленных на весь мир бойцов? Чтобы ее саму от них охранять? Ну, глупость, правда? Все понимают. Тем более что у этой женщины муж есть, и дети, скорее всего, есть. Да ее просто муж не отпустит.
Конечно, по закону она должна ехать, и за отказ ее должно ждать суровое наказание. Но ведь и мы все понимаем, что есть законы писаные и не писанные. Что никто ее за отказ в тюрьму или даже на губу не посадит.
Просто — напросто надо заканчивать с этим гнилым либерализмом, когда в медчасть тащат жен офицеров и прапорщиков. Если это большой госпиталь, там да — это нормально. Но не там, где медик должен быть на передовой, в полевых условиях. Как одной женщине просто элементарно существовать в полевых условиях? А, да что говорить!..
И в результате мы все в глубокой… М-да! Медик должен быть мужчиной! Однозначно! Военный медик — я имею в виду. Вот с Серым он бы разобрался, да и мне, честно говоря, очень бы помог. Хоть бы определил, отчего у меня так ломит колени. Хоть таблетку какую выписал. Или мазь прописал. Хоть бы боль унять…
Чем я могу помочь этой скотине и наркоману Серому? Скотине — потому что наркоман. Но мне его жалко. Мне маму его жалко, которая носила его, родила, нянчила, воспитывала, и теперь эта сволочь загибается здесь… Жалко! Но чем он лучше других? Того же Шиганкова, Лисицына?.. Волкова, в конце концов? Ни чем! Совершенно ни чем! Все мучаются, и он должен мучиться. Как все…
Я немного посидел у костра, погрелся, но вид кашляющего как туберкулезник Серого меня постоянно напрягал. Я встал и ушел в линию орудий, чтобы проверить караулы. Между нами и Первомайским было только поле, так что дело было серьезное. Если Радуев захочет уйти из блокированного поселка, почему бы ему не сделать этого именно в этом месте? Почему нет? Надо хорошенько внушить часовым, чтобы бдили, а то самому стало как-то неспокойно.
Часовые были на месте. Я постоял вместе с ними, вглядываясь в сторону Первомайского, а потом опять вернулся к костру.
Так я и ходил туда — сюда несколько часов подряд. Ровно в четыре часа утра меня стала неудержимо одолевать усталость, и я начал бояться, что могу уснуть на ходу. Я опять перепоручил все заботы покладистому Логману, а сам с неописуемым удовольствием полез спать на освобожденное им место. «Только бы уснуть раньше, чем заболят колени», — уже засыпая, подумалось мне…
Глава 13
Меня разбудило солнце, бившее мне прямо в лицо через стекло кабины. Я, слегка жмурясь, открыл глаза: небо было голубым и абсолютно безоблачным, чистый снег на всем протяжении полей искрился, ветер исчез, но мороз усилился.
Я, насколько мне позволяла кабина, огляделся. Кругом ели: доставали консервы, резали или просто ломали вчерашний хлеб, наливали в кружки воды из канистры, и даже, (или мне показалось), пытались что-то варить.
Поддавшись общему настроению, я достал банку сардин в масле, открыл ее штык-ножом, (чрезвычайно удобная штука, заметьте), и взял ложку. Рядом со мной сидел Логман. Как он попал в кабину, вспомнить я не мог. И вовсе не собирался ломать над этим голову.
Он вытащил откуда-то полбуханки слегка подсохшего белого хлеба, и предложил мне. Я не отказался. Наш водитель ускакал завтракать куда-то к друзьям.
Ладно, день начался относительно неплохо. Что дальше?
Примерно спустя полчаса батарею построили. Посмотрев на наш личный состав, сведенный вместе, я ахнул, и неприлично открыл рот. Зарифуллин просто заржал как жеребец. Видя, как развеселился командир батареи, начали смеяться и солдаты, но потише, зная меру. Не отказывали себе в удовольствии только контрактники, которые стояли отнюдь не в строю, а отдельной толпой. (Им, наверное, и в голову не приходило, что строиться надо всем. А скажи им об этом — они бы страшно обиделись. Так-то!).
Причина смеха была в том, что костер из солярки не так безобиден, как может кому-то показаться. Он оставляет на лицах тех, кто его разжег, плохо стираемые отметины, а если конкретнее — то копоть въедается в кожу. А так как этой ночью рядовые и сержанты — срочники провели большую часть времени именно над костром, то теперь, при свете дня, все это вылезло наружу.
Иссиня-черными лицами, последствиями ночи, проведённой над соляркой, сверкая желтовато-белыми зубами и белками глаз, выделялись Серый и Аншаков. Остальные были несколько светлее, склоняясь скорее к арабскому цвету кожи.
Рустам внезапно перестал смеяться, и лицо его сразу стало злым и недовольным. Но еще быстрее, чем Зариффулин успел открыть рот, дело в свои крепкие руки взял прапорщик Расул. Он схватил обоих «эфиопов» за шкирку и громко, тщательно отделяя слова друг от друга, сказал:
— Кругом полно снега. Если через пятнадцать минут вы не будете такие же белые, как этот снег, вам будет плохо!.. Остальных это тоже касается.
После таких слов смех в шеренгах моментально прекратился. Расул свои обещания выполнял чётко.
Личный состав, проклиная войну, начальство, погоду и свою несчастную жизнь, кряхтя и стеная, яростно тер лица снегом, какими-то тряпками, просто руками, предварительно поплевав на них, и даже, кажется, бензином.
Посмотрев на себя в зеркало, никакой черноты на лице я не обнаружил. Поэтому проблемы чистоты вылетела у меня из головы. Гораздо больше меня интересовало другое: наши пушки стояли на совершенно открытой для обстрела местности недалеко от Первомайского. Для стрельбы из поселка мы представляли собой прекрасную мишень.
Я попытался поговорить об этом с Зарифуллиным, (хотя и сам прекрасно знал, что он тоже ничего не решает в этом вопросе), но тот от комментариев отказался.
Все, что я от него услышал, было:
— Паша, не нагружай!
Я отступился. Может, и боя-то никакого не будет, чего зря спорить…
Опять начались бесцельные блуждания по позиции: я то забирался в кабину, то выбирался наружу, то говорил с кем-то, то молча вышагивал вдоль линии орудий. Делать мне было абсолютно нечего.