Василий Гроссман - За правое дело
— А Конаныкин как?
Если ему выдавали хромовые сапоги, он спрашивал:
— А Конаныкину какие? Кирзовые?
Если ему был нагоняй за потёртость ног у красноармейцев после марша, то его прежде всего занимало, какой процент потёртости в роте Конаныкина.
Красноармейцы-украинцы называли Конаныкина «довготелесым»,— у него действительно ноги и руки были длинны.
Ковалёву было неприятно, что только он со своими людьми будет пылить пёхом, когда вся дивизия едет на машинах; Конаныкин, конечно, тоже двигался на машинах — мог бы длинноногий и пошагать.
Получив маршрут и сведения о конечном пункте движения, он сказал, что своим ходом поспеет не намного позже машин.
— Только уж это всегда так, товарищ командир батальона,— добавил он, когда официальная часть беседы была кончена.— Если пешком — так мне, а на машинах — то Конаныкину.
— Видишь,— переходя с официального тона на товарищеский, объяснил Филяшкин,— ты с людьми вернулся с того берега, под тебя не дали машин, а у Конаныкина весь состав в наличии был. Как они у тебя пойдут, не потёрли ног?
— Пойдут,— сказал Ковалёв,— если надо, то пойдут.
Он пошёл в роту и приказал старшине готовить людей к маршу, сам забежал на минутку на квартиру собрать вещи и проститься с хозяйкой, а потом ещё забежал в санчасть перекинуться словцом с отъезжавшей санинструктором Еленой Гнатюк.
Стоя перед личным составом санчасти, уже погрузившейся на машину, он сказал:
— Сталинград — городок знакомый, я в июне, когда из госпиталя возвращался, гостил там в семействе одного моего друга.
Лена Гнатюк сказала, наклоняясь через борт грузовика:
— Нагоняйте нас скорее, товарищ лейтенант.
Машина тронулась, все стали смеяться и говорить в один голос, и Лена замахала рукой в сторону серых домиков и крикнула:
— Прощайте, кавуны и дыни!
Команда, переправившаяся через Волгу, подоспела за два часа до начала марша, и люди только успели закусить и перемотать портянки, как снова пришлось выступать. Некоторые в спешке не успели получить табак и сахар.
Прошагав свыше сорока километров, они уже не мечтали о прохладе и питье, шагали молча.
К вечеру колонна растянулась на несколько сот метров. Троим бойцам лейтенант разрешил держаться за край обозной повозки, а двоих захромавших он приказал ездовому посадить на ротное имущество.
Сидевшие на телеге всё время покряхтывали и угощали ездового табаком, а те, что шли, припадая то на одну, то на другую ногу, сердито смотрели на них.
Над узким мостиком висела надпись «10 тонн» и большая фанерная стрела указывала: «Объезд для танков».
Водитель трёхосного грузовика напрасно сигналил, требуя дороги,— бойцы шагали, почти безразличные к происходящему вокруг. Водитель, нагнав колонну, приоткрыл дверцу и высунулся, чтобы поразить матюгом глухих пехотинцев, но, поглядев на утомлённые лица, пробормотал: «Царица полей, пехота»,— и свернул на объезд.
Впереди колонны шли Вавилов и Усуров.
Усуров время от времени оглядывался на растянувшуюся в пыли колонну и усмехался — он испытывал удовольствие, чувствуя своё превосходство над теми, кто, далеко отстав, ковылял позади. Он не жалел отставших — все были равны в тяжёлой доле.
Лейтенант Ковалёв, шедший по обочине дороги, похлопывая себя прутиком по пыльному голенищу, бодро, как полагалось командиру, спросил:
— Ну как, папаша, дела? Шагаете?
— Ничего, товарищ лейтенант,— отвечал Вавилов,— дойдём.
Подошёл старший сержант Додонов и сказал:
— Товарищ лейтенант, Мулярчук этот всю роту терроризует, пытается привалы делать.
— Передайте политруку, пусть с ним поработает,— сказал Ковалёв.
Усуров посмотрел на верблюдов, впряжённых в подводы, стоявшие возле дороги, и громко, но не глядя в сторону лейтенанта, проговорил:
— Довоевались, до верблюдов дошли.
— Да, этот скот — страшное дело,— сказал Вавилов,— неужели и такое в колхозе работает?
В хвосте колонны шли двое — эти не говорили, не смотрели по сторонам. Глаза их были красны, шершавые губы потрескались. Они не испытывали усталости, потому что усталость была чрезмерно велика, заполняла их кости, жилы, просверливала мозг костей.
И вот один из них усмехнулся и сказал второму:
— А мы, бачь, не последние, якись герой за мостом кульгае… [26]
Второй сказал:
— Это трепило наш, Резчиков, я думал, он отстал совсем.
— Ни, тянется.
Они снова пошли молча.
К вечеру Ковалёв объявил привал. Он сам еле держался на ногах. Команда расположилась у самой дороги.
Со стороны Сталинграда шли беженцы: мужчины в шляпах, в пальто; дети волокли на себе подушки, некоторых женщин пошатывало под тяжестью ноши.
— Куда, гражданка, идёшь? — спросил боец у проходившей женщины. У ней на спине был тючок, на груди висели ведро и кошёлка. Следом за ней шли три девочки с мешочками за плечами.
Она остановилась, некоторое время смотрела на него, отвела рукой прядь волос со лба и сказала:
— В Ульяновск.
— Так тебе не донесть,— сказал боец.
— А есть детям нужно? — сказала она.— Денег-то у меня нет.
— Это всё жадность,— сказал молодой боец, вспомнив, как он ночью кинул в канаву тёрший ему плечо противогаз,— нахватают вещей, а бросить жалко!
— Дурак ты,— проговорила женщина. Голос у неё был глухой, безразличный. Боец, которого она назвала дураком, вынул из вещевого мешка большой кусок обкрошившегося сухого хлеба.
— На, возьми, гражданка,— сказал он.
Женщина взяла хлеб и заплакала. И три большеротые, бледнолицые девочки молча и серьёзно смотрели то на мать, то на лежащих бойцов.
Так они и пошли, и бойцы видели, что мать свободной рукой разделила хлеб и раздала его девочкам.
— Себе не взяла,— сказал бухгалтер Зайченков.
— Мать,— веско объяснил кто-то.
Люди разулись, и сразу запах казармы пересилил запах вянущей полыни, согретой солнцем.
Они лежали молча. Мало кто дождался, пока закипела вода в котелках. Одни сосредоточенно жевали концентрат, макая его в тёплую воду, другие сразу уснули.
— Отставшие все подошли, старшина? — спросил Ковалёв.
— Вон последний подтягивается,— ответил старшина Марченко,— Резчиков — песенник наш.
Казалось, Резчиков только и может закряхтеть да пожаловаться, но он неожиданно весело сказал:
— Прибыл, мотор исправен, гудок работает!
Ковалёв поглядел на подошедшего бойца и сказал политруку Котлову:
— Всё ж таки крепкий народ, товарищ политрук. Мотопехота час назад проехала,— вровень почти с машинами идём.
Котлов отошёл в сторону и, присев, стал стягивать сапоги — он натёр ноги.
Ковалёв присел рядом с ним и вполголоса спросил:
— Что ж ты не проводишь политработы на марше?
Котлов, разглядывая свои окровавленные портянки, сердито ответил:
— Мне всё бойцы говорят: «Садитесь, товарищ политрук, на подводу, у вас, видно, до кости ноги стёрты», а я иду пешком и ещё песню запеваю — вот это моя политработа на марше.
Ковалёв поглядел на портянку в чёрных кровяных пятнах и сказал:
— Я тебе говорил, товарищ политрук, бери сапоги на номер больше, а ты не захотел.
— Ну это что,— сказал Рысьев, оглядываясь на сидевших командиров,— налегке, а вот такой марш, да ещё пуда два снаряжения, когда на горбу — и бронебойки, и миномёты, и патроны,— и тоже ничего.
Те, что сперва не спали, уже заснули; те, что сразу же уснули, постепенно стали просыпаться, ворошить свои мешки, доставать хлеб.
— Сальца бы,— сказал Рысьев.
— Эх, сало. Тут не Украина,— проговорил старшина Марченко,— я як подивлюсь, ой. Села, ну як черна хмара, хаты вси черны, земля як вуголь, та ще верблюды. Як згадаю наше село, ставок та й ричку, садки, як дивчата на левади [27] спивалы, и подывлюсь на цей степ, та на хаты, як могылы, чёрные, то сердце холоне — дошли до кинця свиту.
К красноармейцам подошёл старик беженец с клеёнчатой ярко-красной кошёлкой, в пальто и галошах. Он расправил белую бороду и спросил:
— Вы откуда, ребята, отступаете?
Рысьев сказал:
— Мы не отступаем, папаша, к передовой идём.
— Мы наступаем,— сказал старшина Марченко.
— Видели мы,— сказал старик,— да куда ж дальше отступать. Немец дальше сам не пойдёт. Зачем ему сюда ходить? — и старик показал рукой на серую и рыжую землю.
Он вынул из кармана тощий кисет и стал сворачивать тоненькую папиросу: бумаги в ней было больше, чем табаку.
— Табачку нема у вас свернуть? — спросил Мулярчук.
— Нету,— спокойно ответил старик, спрятал в карман кисет и пошёл дальше по степи, высокий, неторопливый, шаркая по пыли галошами.
— А курить не дал,— сказал кто-то.
Все рассмеялись.
— Он тронутый старик. В галошах.