Александр Проханов - Вознесение : лучшие военные романы
Несколько раз колонну останавливали. Навстречу легковой машине перед опущенным шлагбаумом выскакивал солдат, выставив штык вперед. Колонна замирала, накатывалась, сжимала интервалы. Бронемашины хрипели дымом, пока Валех и Татьянушкин показывали караульным документы. Шлагбаум подымался, и они продолжали движение мимо солнечных горных вершин и туманных синеватых ущелий, вдоль обочин с загорелыми, в долгополых одеждах людьми.
Они проезжали низкую лепную изгородь, за которой кудрявились и топорщились колючие заросли, полные голубого и розового воздуха. Перед изгородью в рытвинах белели высохшие камыши. Калмыков следил за бахромой седых камней, за волнистой лепной оградой, за людьми в белых чалмах, выставивших над забором свои бородатые лица. Это были все те же крестьяне, и в руках у них были орудия труда, которыми они рыхлили землю вокруг розовых старых яблонь, долбили почву арыков.
Он увидел, как мелькнули две вспышки. Отвратительный скрежещущий звук прошел по броне, проник в его кости и мышцы — звук ударившей пули. Люди в чалмах передергивали затворы винтовок, сносимые скоростью, целили в следующий, пролетавший мимо них броневик. С брони, откинувшись в люке, Грязнов долбил из автомата, подымал на глиняной стене солнечную горчичную пыль. Люди в чалмах убегали, исчезали в безлистых садах. Колонна останавливалась, начинала палить в сады, пронизывая пулями розово-синий воздух, стремилась достать невидимых, убежавших стрелков.
— Отставить огонь!.. Автоматчики!.. Цепью!.. Грязнов, прикрой пулеметом!.. — Калмыков, сгребая с брони солдат, пригибаясь, кинулся к тростникам, проскальзывая их шелестящий прозрачный занавес. Рядом Татьянушкин и Валех, оба с короткоствольными автоматами, проныривали белесую волну стеблей, ломали сухие метелки.
Подбежали, плюхнулись у сухой шершавой стены. Калмыков разглядел россыпь мелких выбоин — следы ударивших пуль. Медленно, выставляя вперед автомат, поднялся, готовый к выстрелу, к кувырку, к падению.
Заглянул через стену. Стояли прозрачные безлистые яблони. Тянулись канавки, полные опавшей листвы. На листве, на спине, упав навзничь, отброшенный выстрелами, лежал человек. Чалма отлетела в падении, и бритая бугристая голова казалась чугунно-синей. На вытянутом жилистом горле чернела дыра. Из нее вяло, липко, как вар, текла кровь. В торчащей бороде блестели оскаленные зубы. Открытый рот был полон крови. Рядом, дулом в сторону, валялась винтовка — лысый приклад, окованный медными скобами, белый, утративший воронение ствол, круглый набалдашник затвора. Убитый лежал среди бледных зайчиков света. Его обступили солдаты.
— А я гляжу, винтовка!.. Ну, цирк!.. Я хотел сказать, а он шмяк!.. — изумлялся, ужасался маленький чернявый солдатик, показывая свой автомат с расщепленным прикладом. Пуля прошила насквозь полированное дерево, выломала колючие щепки. Глаза солдатика перебегали с пробоины в дереве на дыру в человеческом горле, из которой текла смоляная жижа.
— В кого он, гад, стрелял!.. В тебя, командир! — говорил Грязнов Калмыкову. Он утаптывал землю вокруг убитого, двигаясь по невидимому кругу, не смея переступить черту, за которой лежал человек, сраженный его автоматом. — Я машинально сработал!.. Меня бьют, я бью! — оправдывался он, не понимая смысла происшедшего, пугаясь случившегося: он прилетел в чужую страну и тут же убил человека. — Меня из засады колотят, а я отвечаю!..
— Эй, хванцы! Мусульманские братья! — Татьянушкин наклонился к убитому, заглядывая в его выпученные, полные слез глаза, в лунку рта, где скопилась черная кровь.
Валех, гибко изгибаясь спиной, похожий на чуткого зверя, наклонился к винтовке, рассматривал опавшие листья, удалялся к яблоням и опять возвращался.
— Взять!.. Сдать в разведку!.. Там найдут, как зовут! — указывал он стволом на лежащего.
Калмыков чувствовал запах, исходящий от убитого. Сквозь прель опавших листьев, сладковатый дух коры и растревоженной подошвами земли сочился едва различимый парной душок крови, слюны и слизи. Этот запах окружал лежащего человека, словно в испарении смерти еще витала его душа, не желала расставаться с остывающим телом, не хотела улетать сквозь прозрачные сине-голубые ветви сада. Это был запах чужой страны, в которую ударилась бронированная колонна, умертвила живую плоть.
Офицеры, покидая машины, сбегались к ограде. Расулов хищно топорщил усы, перехватывал автомат, смотрел на убитого, вглядывался сквозь стволы безлистого сада, словно жалел, что не ему досталась добыча, не его автомат сразил человека в чалме.
Баранов носком ботинка трогал винтовку, осторожно, гадливо, будто желал убедиться, что винтовка, как и ее хозяин, не оживет и не выстрелит.
Беляев поднял из листьев оброненные четки, чешуйчатые, сверкающие, как змейка, с мохнатой кисточкой, незаметно сунул себе в карман.
Последним, запыхавшись, подбежал начальник штаба. Едва не натолкнулся на распростертое тело. Оттолкнулся вытянутыми ладонями от задранной вверх бороды, пробитого горла, больших, запачканных грязью рук, сжатых в кулаки. И вдруг побледнел, стал оседать и заваливаться, жалко лепетал бескровными губами.
Татьянушкин подхватил его на лету, бережно уложил, стал пошлепывать по щекам, возвращая им цвет и румянец.
— Ничего… Бывает… Кровь не всякий выдерживает…
Солдаты схватили убитого за рукава и штаны, понесли низко над землей. Его голова запрокинулась, и из переполненного рта, через лицо, через лоб, по бритой бугристой голове потекла жирная кровь. Калмыков, шагая за красным измазанным лицом, хотел понять случившееся. Какие страдание и ненависть двигали человеком, стрелявшим из старомодной винтовки по пулеметам и пушкам. Какую вину испытывал ротный Грязнов с веснушчатым белесым лицом, застреливший ненароком афганца. Что за страсть и тайный порок заставили капитана Беляева стащить мусульманские четки. Какие слабость и немощь опрокинули начштаба Файзулина, расторопного, проворного офицера, первый раз увидевшего смерть. И кто он такой, Калмыков, подполковник разведки, идущий сквозь белый сухой тростник по сухой земле, стараясь не поставить стопу на красные бусины крови.
И вдруг простая догадка объяснила ему происшедшее: он со своим батальоном попал на войну. В стране, куда они приземлились, шла война. Его батальон, его переодетые в чужую форму солдаты стали частью войны. И эта догадка мгновенно упростила всю мнимую сложность его переживаний. Мнимая сложность стала свертываться и сжиматься в жестокую точку, как капля стального солнца на стволе его автомата.
— Грузи его на корму!.. Тросом его приторачивай!.. — командовал деловито Татьянушкин.
Они опять катили по шоссе. Калмыков оглядывался на корму бэтээра, где пузырились белые шаровары убитого, перечеркнутые масленым тросом. Передавал по рации ротным:
— Я — Тула!.. Всем коробкам развернуть пулеметы «елочкой»! Личный состав под броню!.. Как поняли меня?.. Прием!..
Видел, как транспортеры и боевые машины разворачивают дула в разные стороны. Ведут вдоль обочин вороненой сталью.
В отрочестве ожидание любви, ее предчувствие, выкликание усиливалось летом, когда заканчивались занятия в школе и он уезжал в деревню. Зимой, в тесной квартире, в мотаниях по огромному городу, в толпе, в школьной суете это чувство было мукой, страданием, почти позором. А в деревне, на просторе, среди теплой чудесной, зеленой природы это ожидание и выкликание любви превратилось в сладостное переживание, в творчество, волшебство.
Он купался, плавал в темно-зеленом омуте в стороне от глаз. Ждал — вот-вот в воде среди водорослей, пузырьков появится чудная женщина и он прижмется к ней. Ее мокрые руки обнимут его, мокрые длинные волосы прилипнут к его груди. Пробиваясь в травах, вдоль зеленой занавески колосьев, среди стрекоз, желтых бабочек, сладко-душистой пыльцы, он ждал: на розовой тропке появится женщина в сухом легком ситце, с босыми, в белой пыли ногами, с выгоревшими чудно-золотистыми волосами. Белозубо улыбнется ему, и он прижмется лицом к ее смуглому, с белой ложбинкой вырезу на груди, вдохнет ее теплый чудесный аромат.
Он умолял реку, цветы на опушке, вечернюю звезду в зеленоватом небе — умолял послать ему любимую. И эта мольба, это выкликание было древним, языческим, сказочным, и он знал — еще немного, еще несколько дней и ночей, и любимая явится.
Они оставили труп мятежника на ближайшем придорожном посту. На броне, где висело притороченное тросом тело, осталось влажное липкое пятно. На него налетела сухая, как пудра, пыль. Солнце и ветер высушили кровь, и Калмыков, оглядывая колонну, видел корму бэтээра с серым пыльным пятном.
В Кабуле они оказались внезапно. Вдруг кончились мерцающие поля и арыки, глиняные лепные дувалы, и их обступил многошумный пестрый копошащийся город со множеством лиц, лавок, пестрых одежд, вывесок, медных вспышек, трескучих дымных колясок. Стало тесно, душно, шумно. Катились навстречу юркие желто-белые такси, бежали ишаки, семенили впряженные в двуколки рикши. И над всем в ослепительной синеве возвышались две каменные скалы, чьи вершины чуть серебрились от снега.