Владимир Рыбин - Непобежденные
— Про какую Нину? — И вспомнила: — А, ухажер Нины Панченко!
— Я ей… Она мне, это самое… Жена, значит…
— Да, да, она же теперь Зародова. Говорила. Так что вы хотите?
— Нину хочу видеть.
— Нету Нины, отправили в Камышевую бухту с ранеными. У нее же, сами понимаете…
— Понимаю, — потупился он.
— Скоро рожать, — с медицинской прямотой уточнила Цвангер. — Так что, может, уж на Кавказе Нина.
— Его тоже на эвакуацию определили, — подсказала Сулейманова
— Вот на Кавказе и увидитесь.
Едва не упав у двери, парень вышел, и Цвангер тихо рассмеялась, так ей было хорошо в эту минуту. И посерьезнела.
— Ну что, начнем работать? Много раненых?
— Много, Люсиль Григорьевна, — вздохнула Сулейманова.
Все начиналось сначала…
Потом, много лет спустя, пройдя все круги ада, которые выпадут на ее долю в годы войны, Цвангер напишет в своих воспоминаниях, что никогда в своей жизни не испытывала такого обостренно-счастливого (именно так она напишет) чувства близости к величию народа, такого чувства единения, возвышающего себя в своих собственных глазах, как в месяцы Севастопольской обороны, в непредставимо тяжкие дни июньской страды.
Напишет и сама удивится написанному: возможно ли такое? Но для нее так оно и было. Так было!…
X
Жил-был мальчик, ходил в детский сад, учился в школе, задирал девчонок на переменках, зачитывался книжками про войну, мечтал о подвигах, где все не понарошку, но обязательно со счастливым концом. Не было в нем ни к кому злости, и весь мир ему казался таким, в котором недоброе, если и существует, то где-то далеко, на краю понимания.
И вот этот «гуттаперчевый», которого никто не учил ненависти, способной оглушить до самоотречения, этот мечтатель, едва выклюнувшийся из скорлупы беззаботности и еще не осознавший своего назначения в мире, этот птенец, вдруг выказывает твердость орла и совершает такое, на что может пойти, как принято считать, только человек глубоких убеждений и зрелых страстей.
В чем же истоки самоотверженности? Одиночка может совершить подвиг в состоянии аффекта. Но чем объяснить массовость подвигов?
О чем, вроде бы, думать, когда есть готовые формулы: политическая работа в войсках, верность присяге, сознание необходимости защищать социалистическое отечество… Но где они, довоенные воины, успевшие получить в войсках политическую закалку? Полегли под Брестом, Минском и Смоленском, под Ленинградом и Москвой, под Одессой, Киевом, Харьковом. Оглянуться на красноармейские массы лета сорок второго года, — почти сплошь вчерашние рабочие да крестьяне, слесаря, лесорубы, рыбаки, студенты…
А эти мальчики, выплывшие с утонувшей «Грузии» — когда они успели политически созреть?…
Не первый день одолевали Колодана эти мысли. Еще с весны, когда узнал о моряках, бросающихся с гранатами под вражеские танки. И вот снова. Совсем ведь мальчишка этот Костька Мишин!…
Что же за явление такое — массовый героизм? Герои погибают в первых боях, на их место заступают вроде бы совсем не герои, простые люди со всеми людскими недостатками, но и они в свой час совершают такое, о чем даже писать страшно. Может, существует нечто высшее, наследственное что ли, заставляющее человека в период смертельной опасности для коллектива, народа забывать о себе как самостоятельной единице?…
Колодан никому не говорил об этих своих раздумьях. Он и сам возражал себе. Но необыкновенные факты, которыми были переполнены его корреспондентские блокноты, не примирялись с привычными трафаретными объяснениями.
Костька, Костька! Белая стриженая голова, тонкая шея, мальчишеское любопытство в глазах!… Еще не научившийся воевать, не очерствевший от вида ран и мук. Какая сила вдруг пробудилась в тебе?!
Колодан вспоминал, как плакали парни, рассказывая о последних минутах своего дружка, и представление о неразлучной троице рушилось. Смерть отстранила Костьку Мишина от этих двоих. Отстранила и возвысила.
Почти не спал Колодан последние несколько суток, и теперь заснуть не мог. Лежал, задыхаясь в своем «склепе», — то ли вентиляция плохо работала, то ли дошел до точки. Не выдержал, вышел на воздух. Было еще совсем темно, но по всему чувствовалось: рассвет близок. Из-за бухты, от Константиновского равелина доносилась трескотня выстрелов, разрывы фанат. Вот уже несколько суток там не прекращались бои ни днем, ни ночью, и кто там стоял на последнем клочке Северной стороны, никому было неизвестно.
Кто-то пробежал мимо него, и он отступил с тропы, чтобы не мешать: Карантинная балка, где располагался штаб армии, ночью была полна движения, не то, что днем, когда наваливались немецкие самолеты. Неподалеку, в склепах старого кладбища, располагались все корреспонденты — «Правды», «Известий», «Красной звезды», «Красного флота», центрального радио, поэты и художники. — Тут было удобно: рядом политотдел армии. По соседству, — в подвалах Владимирского собора на Херсонесе, — склад, где можно получить все, даже пленку для ФЭДов.
Вспомнилось, как они заселяли этот «город мертвых». В неглубоких нишах, выдолбленных в каменных стенках склепов, лежали полуистлевшие кости, черепа.
Осматривались, бодрились:
— Просим извинить, граждане мертвецы, придется уступить место живым.
— Пока живым, — угрюмо комментировали легкие на язык корреспонденты.
— Все там будем, одни раньше, другие позже. В тысячелетней перспективе этих греков, или кем бы они ни были, наши сроки не имеют значения.
Подбадривая друг друга, вынесли кости, очистили склепы и зашебуршили каждый в своем закутке, перебрасываясь репликами.
— Прекрасно! Только дышать нечем. Как в могиле.
— А мы и есть в могиле…
— Тут ведь, поди, ценности есть.
Это никого не заинтересовало, искать не стали. А в последнее время корреспондентов поубавилось: отправлять корреспонденции становилось все труднее, а без связи корреспондент, как боец без оружия.
Колодан редко бывал в этих душных, но вполне безопасных «склепах», целыми днями мотаясь по суживающейся с каждым днем территории СОРа, и писал, писал, страдая от собственной беспомощности. Слов явно не хватало, все они казались обыденными, не выражающими трагизма и величия происходящего. Услужливая память подсовывала исторические параллели. Хотелось кого-то сравнить с Корниловым, Нахимовым, Истоминым, но генералы, к которым обращался он с этим вопросом, как сговорившись, устало отвечали: пишите о бойцах, не ошибетесь.
Вчерашний день провел он в «глубоком тылу» — у Камышовой бухты, где спешно строились деревянные причалы. Тыл оказался таким же адом, как и фронт. С раннего утра висели над головой «мессера», следившие за аэродромом, пытающиеся помешать нашим самолетам взлетать. И снаряды рвались поминутно возле капониров, на взлетной полосе. Но немногие наши «илы» и «ястребки» все равно взлетали, улавливая моменты между разрывами, словно из катапульты «выстреливались» из своих капониров.
А днем налетели бомбардировщики. (Потом кто-то говорил, что было их пятьдесят четыре.) С разбегу Колодан спрыгнул в какой-то колодец, где уже сидели несколько человек, и долго, казалось много часов ждал, когда «юнкерсы» отбомбятся. Выбравшись наверх не узнал местности. Неподалеку стоял прежде неисправный «И-16». На этом месте — воронка. Бревна лежали, приготовленные строителями, — ни щепочки. Пулеметчик, неотрывно бивший по самолетам из своего окопа, не мог оторвать рук от рукояток, — свело судорогой…
Журналистика, как и литература, убедительна своей конкретностью. Это Колодан знал. Но последнее время его все тянуло на обобщения. И вчера, и этой ночью (потому, может, и не спалось), и теперь, в предрассветной и, как всегда, относительной севастопольской тиши в нем звучало это безличностное, эпическое:
«…Сотни тысяч штыков, тысячи самолетов, танков, пушек, сверхмощные орудия, какие никогда и нигде больше не применялись, — все против одного города, одного гарнизона. Горы вражеских трупов устилают долины и балки, и германские самолеты поливают их формалином и карболкой. Все новые полки и дивизии ползут через это месиво и откатываются в ужасе.
— Севастополь!… Севастополь!… — в страхе повторяет вся Германия.
— Неприступные скалы, мощные укрепления! — изрекают иностранные спецы, не зная, как объяснить стойкость севастопольцев.
— Чудо! — кричат газеты всего мира.
Мы не удивляемся, мы знаем истоки этого чуда — несокрушимое мужество русского человека, защищающего свою землю. Небрежение к смерти, но не изуверски-фанатичное, а сознательное, когда умереть за свой народ считается благом. Организованность, какой не хватало нам в первые месяцы войны. Безграничная вера командования в каждого защитника города, и вера бойцов в талант своих командиров…