Алесь Адамович - Сыновья уходят в бой
Баранчик теперь командир. Вместо Вашкевича, которого отправили на аэродром. Как-то по-другому стало во взводе: больше веселой бестолковщины, крика, мата. Носкову это, например, нравится. Да и вправду неплохо, если бы Толя не видел, что мать смотрит на Баранчика с каким-то задавленным ужасом. Реже стала появляться в землянке, с Баранчиком разговаривает хотя и уважительно, но каким-то особым голосом, как с больным. А тут еще проклятый велосипед! Он все еще валяется под нарами, тускло поблескивая никелем. Баранчик, конечно, помнит. Или не помнит. Он и злой – не злой, и добрый – не добрый. Орет, а поглядишь в круглые глаза и не разберешь: всерьез или из любви к крепкому словцу.
На одном из привалов комиссар Петровский коротко объяснил:
– Идем громить Секеричи. Хочу предупредить: некоторые забывают, что в полицейском гарнизоне не одни полицаи. Обижают людей. Предупреждаю. Можно брать только военное обмундирование.
Узкое, с высоко поднятыми скулами, белесое лицо Петровского не обещает снисхождения.
Взводы поднимались, уходили. Остался лишь третий и взвод Царского.
– Подъем! Менш! – командует Баранчик весело-злым голосом.
Впереди басит Царский. Шли в зябкой темноте по лесным дорогам, выходили на опушки и снова уходили в темноту. Кажется, никто не говорит об этом, но, как холод, ощущаешь: гарнизон остался справа.
Вышли из ночного леса под открытое небо. Под ногами широкая, растертая колесами и гусеницами дорога. На таких дорогах Толя не бывал давно. Чувствуешь: ты на пути у кого-то сильного, беспощадно злого. Неуютно и тревожно. Никто не ложится отдыхать. Царский увел своих дальше.
Беспокойно кутаясь в плащ, Застенчиков шепчет нервно, убежденно:
– Во как гусеницами походили. Побегут из деревни – на нас. На подмогу двинутся – на нас. Начальству что – сунули в мышеловку, и сиди.
– Остальные тоже не на танцульки отправились, – говорит помкомвзвода Круглик, растягивая слова. А Застенчиков все про то, как неудачно, как скверно должно получиться. И его слушают, хотя в других условиях слушать не стали бы. Стоят, топчутся на растертой танками дороге, а Толя уже понимает, что он пошел на операцию самую неудачную.
– Ладно, – глухо басит Ефимов, – попали в хорошее место, так воюйте.
Кто присел, кто прилег – одни прямо на дороге, другие – поближе к кустикам. И сразу сделалось спокойнее и как-то даже теплее.
Подступало утро. На небо точно изморозь легла. И уже можешь рассмотреть сосенки, которые всю ночь были твоими невидимыми соседями. Все такое бледное, серое – и лица людей тоже. Партизаны сидят, лежат среди кустов, каждый себе окопчик делает, без уверенности, что это надо. По всему заметно: что-то сделано не так, и потому обязательно случится непоправимое. И самое обидное: никому нет дела до того, что ты мог и не идти, что сам напросился. Не пошел бы – и не заметили бы так же, как никто не замечает тебя сейчас. И брат здесь, оба на этой разъезженной танками дороге…
Надо углубить окопчик. Толя ковыряет землю палкой, шомполом, рвет руками тонкие, растягивающиеся и неподдающиеся корни. Странно, но это как-то отгораживает от всего, что есть в мире, даже от того, что случится, когда появятся немцы. Надорвал ноготь, и хотя это пустяк перед тем, что должно скоро произойти, не можешь не думать про боль в пальце…
Справа лес. Он закрывает близкую деревню. Слышен лай дворняжки. Знали бы там, в деревне, сколько людей слышат этот лай!
Зябко завернувшись в немецкую шинель, лежит Носков. Дальше, как веселый птенец из гнезда – вот-вот вывалится, – выглядывает из окопчика Разванюша. Ему скучно лежать, дожидаться. Слева от Толи – Митя «Пашин». Подстелил сосновые веточки, но все равно ворочается с боку на бок, стряхивает с брюк песок. Толя заставил себя улыбнуться Мите. Но тот больше интересуется соседями слева: там бородатый Головченя и Савось. Пухлое безбровое лицо недавнего полицая Савося, которого сделали «вторым номером», послушно повернуто в сторону Головчени.
– Ближе, ближе к пулемету, – шепот Головчени, – к девке небось умеешь. Чтобы держал диск наготове. Это тебе не на печке отлеживаться. Много в тебе, брат, этой мякины.
Алексея Толя не видит – он где-то на самом фланге. И то хорошо, что не рядом.
Теперь, когда взвод раскинулся в цепь, когда ты знаешь свое место – спокойнее на душе. И хотя не ушло ощущение, что не так что-то сделано, не учтено что-то, – успокаивает уже то, что от тебя требуется самое простое: лежать и стрелять, стрелять. Сосенки неподвижны, а одна веточка так колышется, будто оторваться, улететь хочет. Толя протянул руку к ней, словно к живой, и ладонью ощутил холодный сквознячок.
Выстрел! Близкий, за лесом. Потом Толю всегда поражал этот первый выстрел, которым начинается всякий бой. Самый оглушительный, неожиданный, пугающий, веселый. Застучало: настойчиво, испуганно, зло. Отсчитала секунды десятизарядка, бешено заспешил пулемет. Кто-то мелкой дробью сыпнул по жести – автоматы. И все это встряхивается тяжелыми взрывами: а-ах! а-ах!
Но что это? Слева на горке, куда увел своих Царский, кто-то отчаянно машет руками. Слышно, как клацнул взведенный пулемет. Тихонько отвел затвор винтовки и Толя. Золотисто-желтый патрон с готовностью поднялся из магазина и пошел вперед, в ствол.
Но где они, те, что несут с собой смерть, и в кого будешь стрелять? Стрелять, пока что-то случится… Ага, вот что не учли, вот оно, таившее в себе опасность! Справа овраг, заросший соснячком. Они уже здесь, в овраге. Царскому издали видно, а Толя не видит. Будут потом рассказывать, как однажды говорили про чью-то неудачную засаду: «Слишком близко подпустили, забросали власовцы гранатами».
Оглянувшись на треск, Толя вдруг увидел Баранчика. Пробирается меж кустов, согнувшись, глаза испуганно уперлись во что-то. Должно быть, ему нужно на другой фланг, но его будто течением сносит в сторону от засады. Ошеломило Толю не то, что у командира вид человека испуганно убегающего, а то, что человек может подняться, ловчить, тогда как Толю будто присосало к земле. Самос большое, на что он сейчас способен, – это выстрелить. Несколько раз выстрелить. Окопчик такой неглубокий, Толя ощущает, как торчит над землей его спина, она словно набухла, поднялась, как тесто над дежой, ее уже видят те, что подходят и кого все еще не видит Толя.
Вот они! Какими страшными кажутся люди, когда они идут убивать тебя, когда ты спешишь убить их! Голова… Еще одна. Странно колышутся над краем оврага. Черные шапки, белые пятна лиц все поднимаются над оврагом. Уже плечи видны. Толя никак не может остановиться, решить, в какую голову выстрелить. Переводит винтовку с одного бело-черного пятна на другое. Все затихло, весь мир замер, тупо ждет того мгновения, когда Толя выстрелит. Только бы эти, поднимающиеся над оврагом, не услышали грохочущий поток, который Толя слышит в себе. И не увидели бы Толину спину, которая взбухла над окопчиком. Услышат, заметят, вздрогнут – Толя тотчас выстрелит.
Но что это? Спокойно поднимается Круглик, лениво большой. Стоит и ждет. Страшное преобразилось в очень простое, обычное. Глядя на двух колхозников, на черные меховые шапки, желтые тулупы, Толя с ужасом сознает, как близок он был к тому, чтобы убить их.
Толю поразила (потом всегда его удивлявшая) слепота, с какой человек приближается к засаде. Неужели и ты вот так же будешь подходить, не слыша сковавшей весь мир страшной тишины?..
– Идите сюда, – говорит Круглик, как знакомым.
Дядьки нерешительно подошли.
– Кто такие? – подлетел Баранчик. Глаза круглые, свирепые.
Дядьки, перебивая друг друга, объясняют:
– Мы не из Секерич, хай их холера… В лесу ховаемся, коров держим там…
Дядьки растерянно замолчали. Виновато улыбаются.
– Полицейские коровы? – спросил из окопа Светозаров.
– Ды што вы, хлопчики? От немцев угнали. В лес же…
За лесом стрельба опала, а скоро и совсем стихла. Засада ждала. И тут увидели: Авдеенко бежит. Один. Если кого из партизан Толя не любил, так это Авдеенку. Особенно не любил, когда сидел без винтовки. В наглых глазах, в крепких, как антоновка, щеках, в широкой, уверенной походке молодого парня Толе виделось презрение к таким, как он, – «маменькиным». А какой Толя «маменькин» – просто ему не давали быть таким, каким он хочет быть. Но это прежде, а теперь – не то. И если бы Авдеенко посмотрел на Толю, в ответ он получил бы вполне дружескую улыбку. Но Авдеенко не считает нужным заметить, что Толя здесь. Передал приказ сниматься.
Оказывается, про взвод не забыли.
Через лес почти бежали. Хотелось побыстрее проскочить деревню: она все еще таила в себе, притягивала опасность. Но не бежать же через разгромленный гарнизон.
В конце улицы на огороде дымятся развороченные дзоты. Остальное – как в обычной деревне: крытые соломой или дранкой хаты, заплывшая холодной грязью улица, белеющие в окнах лица – встревоженные, радостные, испуганные, непонятные. Вот он, мир, в котором еще недавно жил Толя. Но теперь и Толя на этот мир смотрит со стороны, с отчуждением, с любопытством. Он знает, что люди в окнах – не полицаи. И сам он, если бы ворвались в Лесную Селибу партизаны, смотрел бы на них вот так. Все это он понимает. Но он идет через разгромленный гарнизон, ему некогда разбираться, кто тут такой. Почему-то даже приятно, что люди смотрят на тебя с тревогой, даже с опаской: сам себе начинаешь казаться грозным. Из калитки несмело вышел подросток. Руки длинно торчат из обтрепанных рукавов пиджака. Знакомое что-то… Тот самый, с ним, с таким, любит Толя поразговаривать мысленно, один на один. Живет в гарнизоне, читает книги, люто ненавидит бобиков и немцев, мечтает о партизанах, как Толя когда-то мечтал, и спит на белых простынях. Вон как смотрит!