Юрий Белостоцкий - Прямое попадание
Небо на этот раз тучи не теснили, оно было распахнуто настежь, и им ничто не помешало уже на двух тысячах метров увидеть впереди по курсу линию фронта, которую вчера увидеть не довелось. Вчера, погружая землю в мрак, здесь и дальше на север, до самого горизонта, сплошной стеной стояли облака, а сейчас, когда солнце не знало преград и все вокруг сверкало, искрилось и парило, линия фронта открылась сразу же, словно поняв, что на этот раз таиться бесполезно. Как бы винясь за вчерашнее, она с торопливой покорностью выставила напоказ не только голубую ленту реки с остатками плотины на середине, не только сплошь изрытые берега с подступившим к ним редким лесом, не только ослепительно-белые стены чудом как уцелевшего там монастыря, лес вокруг которого был гуще и темнее, но и огневые позиции артиллерийских батарей, доты и дзоты, а также линии окопов и траншей, резавших ее во всех направлениях. Не напрягая зрения, вскоре можно было разглядеть и катившие к ней по дорогам автомашины, повозки, мотоциклы.
Все три эскадрильи бомбардировщиков, еще над своим аэродромом принявшие испытанный «клин звеньев», шли плотно, одна за другой, до минимума сократив дистанцию, и Башенин с Овсянниковым не могли не испытывать в этом могучем строю известного чувства горделивости. Что ни говори, а когда в небе ты не один, когда рядом еще самолеты и от этих самолетов веет мощной и грозной силой, на душе куда веселее, чем в одиночном вылете. Правда, тут надо зато не моргать; глядеть в оба, а то ненароком можно заехать винтом в хвост или в крыло соседнего самолета. А это не легко, требует особой выдержки. Но все равно лучше уж потеть над строгим выдерживанием режима полета, чем быть в небе одним и поминутно вертеть головой по сторонам, чтобы в хвост не заскочил какой-нибудь настырный «мессер». Кстати, сегодня о «мессерах» можно было вообще не думать, во всяком случае — пока, хотя бы до перехода линии фронта: в хвосте у бомбардировщиков, будто качаясь на качелях, висело двенадцать «яков» из соседнего истребительного полка. «Яки» пристроились к ним, еще когда они только делали над своим аэродромом круг, собираясь в строй.
Башенин, как и все в полку, знал, что одну из шести пар «яков» вела недавно появившаяся, но уже ставшая предметом многочисленных разговоров на аэродромах, лейтенант Нина Скоромная, девушка, по слухам, умная и интересная. В полете он обычно не имел привычки без нужды вертеть туда-сюда головой, тем более оборачиваться назад — не его зона, да и не больно-то обернешься, когда ты крепко привязан к бронеспинке ремнями. Но сейчас, разбираемый любопытством, он согласился бы, наверное, свернуть себе шею, только бы хоть краешком глаза увидеть, как эта обольстительная Нина Скоромная стригла воздух у них в хвосте своим остроносым «яком». Ему почему-то казалось, что Скоромная сейчас наверняка старалась изо всех сил, чтобы только не ударить перед мужчинами в грязь лицом, рисовала в небе такие замысловатые узоры, что из дутика [11], наверное, тек сок. Но увидеть ее Башенину со своего сиденья было не с руки, а вперед она не выскакивала, от самого аэродрома, как и положено истребителям прикрытия, шла вместе со всеми позади. Правда, один раз — это еще как только истребители пристроились к ним — один из «яков» на какой-то миг вдруг вырвался вперед и отчаянно покачал крыльями буквально под носом у самолета командира звена Кривощекова. Но это, как Башенин понял, была не Нина Скоромная: у Нининого «яка» кок винта, как всем в полку уже было известно, был белый, а у этого — красный. А потом Нина Скоромная, как тоже было всем известно, шла вместе со своим командиром эскадрильи особняком, метров на шестьсот-восемьсот выше — там с командиром и двумя ведомыми они составляли так называемую ударную группу, — а этот, выскочивший вперед, был явно из группы непосредственного прикрытия, скорее всего — один из многочисленных дружков Кривощекова, потому что не кто иной, как Кривощеков, ответил ему тоже покачиванием крыльев.
Когда линия фронта, сохранившая на этот раз покорность до конца, не сделавшая даже попытки пошевелить стволами зенитных орудий, осталась позади, с флагмана передали данные для бомбометания. Башенин любил этот момент, всегда воспринимал его как начало того, ради чего затевался вылет. Когда же спустя немного командир повернул полк влево, чтобы идти теперь к аэродрому напрямую, в открытую, а не ломаным маршрутом, как до этого, так как таиться теперь уже не было смысла, он уже не вытерпел и с многозначительностью обернулся к Овсянникову, как бы приглашая его разделить радость по поводу того, что еще совсем немного и они смогут отыграться за вчерашнее сполна. Переход линии фронта, по-прежнему плотно сомкнутый строй машин, яростный рев моторов уже до отказа зарядили его той холодной решимостью, при которой он не мог теперь ни о чем другом думать, как только об этом самом аэродроме, не мог не представлять, с каким удовольствием он увидит его в дымных разрывах бомб. Все же остальное сейчас для него уже не имело значения либо казалось мелким, незначительным, в том числе и собственная безопасность. Появись, казалось, сейчас у них в хвосте «мессершмитты» или открой огонь зенитки, он и бровью бы, верно, не повел, продолжал бы сидеть все так же вот прямо, устремив полный ожидания взгляд вперед на клубившуюся там, у горизонта, землю. Страха сейчас, в эти минуты, когда все в нем было натянуто как струна, хотя он и оставался внешне почти невозмутимым, он не ощущал, весь запас страха, какой у него был, он, видать, израсходовал еще вчера, под дулами тех шести «мессеров», на сегодня страха уже не оставалось. Единственное, что еще его сейчас немножко время от времени беспокоило, так это возможное появление в районе аэродрома облаков — чем-чем, а вот облаками он был сыт по горло еще со вчерашнего, он еще вчера нагляделся на них до того, что и сейчас при одной лишь мысли о них он морщил лицо, словно хватил уксусу. Но облаков, слава богу, нигде пока — ни впереди по курсу самолета, ни справа, ни слева по борту — не было и, похоже, не ожидалось, и он, убедив себя, что с этой стороны опасаться, пожалуй, нечего, успокоился окончательно.
* * *Черными шапками разрывов зенитных снарядов дал аэродром о себе знать, как только бомбардировщики подошли к нему с курсом 340, чтобы хоть какое-то время быть с земли невидимыми. Первые разрывы появились много впереди головной девятки, словно это было предупреждение. Вспыхнув один за другим на чистом синем небе как бы сами по себе, из ничего, они мгновенно образовали что-то вроде дымовой завесы — густой и темной, как осенний лес. Затем, раз на бомбардировщиков это не подействовало, мохнатые шапки разрывов появились уже много ближе. Но все равно еще не настолько, чтобы вызвать замешательство или хотя бы желание поскорее отбомбиться и свернуть с опасного курса — хорошенько прицелиться зенитчикам пока, видно, мешало бившее в глаза солнце, это, видать, они только еще пристреливались. Но когда бомбардировщики, сохраняя все тот же четкий «клин звеньев» в «девятках», прошли НБП [12] и легли на боевой курс, снаряды стали рваться уже чаще и совсем близко. И не только впереди и слева, а уже со всех сторон, и теперь, когда все вокруг потемнело, не было сомнений, что нерасчехленных орудий на аэродроме не осталось, в дело вступали все, какие там только были, — и крупного калибра, и самого малого, вроде эрликонов. И еще стало ясно, что, как только там, внизу, на батареях, кончат пристрелку, в небе станет уже совсем черно, и тогда на эти шапки лучше не глядеть, а глядеть лучше на приборную доску или на хвост впереди идущего самолета, чтобы не холодеть глазами и не думать, что следующая шапка накроет тебя и тебе придет конец. Правда, не глядеть тоже трудно, попробуй не погляди, когда глаза так и лезут сами из орбит и шея сама поворачивается в сторону, словно ее тянут туда на аркане. И еще трудно держать строй, потому что и самолету от этих красных шаров и черных шапок, сделавших небо неузнаваемым, поставивших в нем, казалось, все на попа, тоже, верно, стало не по себе, самолет тоже, как и ты, напрягся до последнего и все норовит вырвать у тебя штурвал из рук и отвалить в сторону. И уже совсем невмоготу, когда снаряд лопается не где-нибудь вдалеке, справа или там слева, и даже не под крылом соседнего самолета, а прямо под тобой или у самого твоего крыла, и самолет тогда подбрасывает вверх как мячик, хотя в нем восемь тонн весу, и тут же заваливает в крен, из которого, кажется, его уже никогда не вывести.
Вот у Башенина как раз и лопнул в самый неподходящий момент снаряд под левым крылом, и так их подкинуло вверх, а затем неудержимо, будто магнитом, потащило в сторону соседнего самолета, что все в эскадрилье ахнули, посчитав, что столкновения не миновать и от обоих самолетов сейчас ничего не останется, кроме дыма.
Произошло это, когда Башенин уже считал, что Овсянников вот-вот должен был нажать на кнопку бомбосбрасывателя. И вдруг — этот чудовищный удар в крыло снизу, от которого поплыл горизонт и встало на дыбы небо, и Башенин, хотя и успел каким-то образом сообразить либо почувствовать, что это еще не прямое попадание, а взрывная волна, от неожиданности все равно на какое-то время опешил. Обожгла мысль: отбомбиться прицельно не удастся. Однако уже в следующее мгновенье он нашел в себе силы вернуть самолет обратно в строй, на прежнее место. И снова почувствовал тот азарт, какой всегда охватывал его, когда он начинал видеть на курсовой черте в плексигласовом полу кабины цель. Уже сам вид цели, — а сегодня цель для него была всем целям цель, — заставил его испытывать ту тревожно-щемящую и в то же время такую сладкую боль в груди, которая уже не давала места ничему другому, в том числе и страху. А может, страх и был, может, страх и таился где-то в самой глубине души, да только он не давал ему воли, давил его в себе так же беспощадно, как давил сейчас на педали и штурвал, чтобы не дать самолету уклониться с курса хотя бы на градус. Он снова неколебимо верил, что сегодня только день удач, что все у них с Овсянниковым получится лучше не надо. Ну, а то, что несколько мгновений назад их вышибло из строя и едва не опрокинуло на соседний самолет, это не в счет, это просто случайность, о которой лучше не думать, чтобы излишне не возбуждать себя, а то он уже и так накалился до того, что, казалось, тронь — и посыплются искры. Припав грудью к штурвалу, он сейчас терпеливо ждал, когда Овсянников наконец нажмет на кнопку бомбосбрасывателя и он почувствует тот блаженный миг, ради которого он столько уже перетерпел, в том числе и вчера, под дулами «мессеров», и готов перетерпеть еще столько же, а может, и во сто крат больше, чтобы только ничто не помешало наступить этому мигу. А когда Овсянников нажмет на кнопку бомбосбрасывателя и бомбы пойдут вниз, он почувствует сразу, это будет видно по поведению самолета. Да и Овсянников, он знал, в этот миг тоже не преминет дать ему знать, что дело свое он сделал как всегда аккуратно. Овсянников обязательно, как только нажмет на кнопку, произнесет негромко, но отчетливо свое неизменное «порядочек» и шумно, точно паровоз, засопит от возбуждения. Овсянников всегда, сколько Башенин помнит, произносил именно это единственное слово «порядочек», и каждый раз произносил его с таким простодушием, так буднично, что можно было подумать: Овсянников сбрасывал не бомбы на вражескую цель, а обычный мешок картошки с плеч, Башенина сперва это удивляло — сам он в этот миг был готов кричать от радости, — а потом удивляться перестал, привык. Теперь он удивился бы, наверное, если бы Овсянников вдруг изменил своей привычке и произнес не это единственное слово, а что-то другое либо промолчал вовсе.