Виталий Сёмин - Ласточка-звездочка
В груди у него все время звенел остренький звоночек. Он заглушал все привычные городские шумы, мешал Сергею понимать то, что ему говорили ребята. И когда боль, питавшая этот звоночек, стала уже совсем невыносимой, когда тяжесть незаслуженных маминых поцелуев совсем подавила его, Сергей однажды перешел по мосту на левую сторону реки, разделся и двинулся к воде.
Войти в чугунную, каменную воду сейчас было так же противоестественно, как, скажем, босиком прыгнуть в сугроб. Сама пустынная поверхность реки — даже пароходы, готовясь к зимовке, попрятались в затоны — угрожала Сергею. Казалось, войти в реку — нарушить какой-то страшный закон. Да и не должна была вода впустить в себя человека.
Но она впустила. Сергея удивил ее легкий, по-летнему ласковый всплеск. На мгновение вода показалась горячей, и только пальцы, сквозь которые продавливался маслянистый, с прожилками водорослей ил, сразу же почувствовали ледяной холод. Сергей ступал осторожно, боясь порезаться, — здесь, рядом с мостом, и летом никто не купался. Зайдя в воду по грудь, Сергей начал окунаться. Он окунался с головой и, когда выныривал, видел над собой темную громаду моста, машины, двигавшиеся по нему, кирпичную мешанину домов на правой стороне реки. А от моста к нему уже бежали люди…
В сторожке у моста Сергея растерли спиртом, одели и спросили:
— Кто таков?
Сергей молчал.
— Да вот портфель его, — сказал человек в форменной шинели, враждебно рассматривавший Сергея. — Сейчас увидим, что это за утопленник на нашу голову!
Дальше события разворачивались сами собой, и Сергей не обращал на них никакого внимания. Он прислушивался к тому, что делается у него внутри, и иногда осторожно покашливал: не начинается ли? Он равнодушно шел за форменной шинелью, равнодушно поднимался по школьной лестнице, равнодушно что-то говорил Марии Федоровне и наконец вместе с ней пришел домой, где все по-настоящему должно было начаться и кончиться.
— Где ты был? — спросил отец. — Где ты был вчера, сегодня, позавчера, во все те дни, когда ты лгал нам? Нам всем — маме, Марии Федоровне, отцу, своим товарищам?
…Сергей не заболел. Он удивительно перенес купание. Но в классе к нему приклеились два новых хлестких прозвища — Художник и Утопленник.
Впрочем, эти два прозвища скоро забылись.
3В третьем классе Сергей начал читать. То есть он читал и раньше — сборник адыгейских сказок, например. Или рассказы о животных-героях. Но раньше он мог свободно оставить книгу для того, чтобы выбежать во двор на свист Сявона. Теперь, раскрыв первую страницу «Трех мушкетеров» или «Спартака», он слышал только свист или шорох, который доносился к нему со страниц романа. Жизнь книги никогда не кончалась для Сергея на последней странице. Даже если героя настигала смерть. Жизнь книги продолжалась на улице, куда Сергей выходил, чтобы купить в магазине хлеба или отнести в сапожную мастерскую ботинки отца. Теперь он не звал с собой Хомика или Сявона: «Айда, вместе сбегаем». Сергею нужно было одиночество. Одиночество забрасывало его в Древний Рим, он брел по обочине тротуара (хорошо, если рядом мчался поток дождевой воды), а сам в это время, собрав остатки разгромленных отрядов Спартака, нападал на римлян, и короткий древнеримский меч бешено сверкал в его руке. Уже было праздновавшие преждевременную победу легионеры поспешно отступали, а Сергей бросался к раненому Спартаку и… Вообще смерть Сергей из книг вычеркивал. Он находил десятки способов помешать врагам убить или отравить героя. Он всегда вовремя приходил к нему на помощь — распиливал тюремную решетку, стрелял в палача, убирал чашу с ядом или даже посылал в Древний Рим маленький современный броневик, или прилетал туда на самолете, чтобы в самый критический момент сражения склонить воинское счастье на сторону рабов и гладиаторов.
В третьем классе Сергей еще не научился прочно соединять название книги с именем писателя. Писатель еще не был нужен ему. Писатель даже мешал. Сергей обиделся и разочаровался, когда его убедили, что «Три мушкетера» и все «Двадцать» и «Десять лет спустя» — сочинение. Любая книга с ее напряженной жизнью, опасностями и приключениями казалась ему слишком большой, слишком значительной, чтобы ее мог создать один человек.
И только одного писателя Сергей запомнил — Жюля Верна. Запомнил потому, что невзлюбил. Жюль Верн раздражал его несправедливым отношением к слугам. Слуги — Жюль Верн сам об этом рассказывал! — совершали все главные подвиги: защищали слабых, жертвовали собой, добывали провизию, но все результаты их подвигов — благодарность спасенных, любовь прекрасных женщин — немедленно приписывались хозяевам, а сами слуги покорно ожидали, пока их унизительное бескорыстие понадобится еще раз. Сергей ясно видел: совершается вопиющая несправедливость, которая сама по себе обязательно заставила бы слугу возмутиться. Но тут вмешивался Жюль Верн, произносил несколько слащавых фраз, и слуга, подобострастно раскланиваясь, отступал.
После каждого такого эпизода Сергей откладывал книгу. Читать было противно.
Но вообще-то книги пока редко доставляли ему огорчения. Они открывали такой огромный мир событий, что сама его безбрежность заставляла сердце сжиматься сладким предчувствием счастья, уверенностью, что и ему, Сергею, найдется место в этом гигантском мире штормов, путешествий и необыкновенной любви.
Да, и необыкновенной любви! Никто никогда не видел Сергея играющим с девчонками. Никто не писал на стенах: «Сергей плюс Нина (Люба, Вика, Зина и т. д.) равняется любовь». Не было для этого оснований. Но девчонки всегда потрясали Сергея. Он постоянно чувствовал себя в зависимости от них. И когда Сергей шагал по обочине тротуара (чтобы встречный прохожий, толкнув, не перебил связного течения фантазии) и «в уме» отправлялся по следам Дерсу Узала или искателей «Острова сокровищ», он выбирал для своего путешествия героиню. Это было очень нелегким делом. В классе училось четырнадцать девчонок, и трое из них — высокомерная Лана Петровская, подвижная и крепкая, как мальчишка, Зина Скибина ипаникерша Ада Воронина — одинаково нравились ему.
4— Па, — спросил однажды Сергей, — ты читал «Дерсу Узала»?
— Не читал.
— А «Остров сокровищ»?
— Нет.
— А «Трех мушкетеров»?
— Нет, — насторожился отец. — А что?
— Да я, — сказал Сергей, — хотел тебя спросить, видел ли ты живую кабаргу? У нас в зоопарке нет. Но раз ты не читал…
— Ты у Жени спроси, — посоветовал отец. — Пойдем к тетке обедать — ты и спроси.
— Ладно, — кивнул Сергей. И вдруг отец взорвался:
— Не «ладно», а «хорошо»! По-русски надо говорить! Сколько ни проси тебя — все как о стену горохом.
— Хорошо, — покорно сказал Сергей.
5Любимой шуткой третьего класса было нагружать добряка Гриню всеми мыслимыми общественными нагрузками. Едва становилось известно, что третий «Б» должен выделить на дежурство по школе двух санинструкторов, над партами взвивался целый лес томимых страстным нетерпением рук.
— Уже обдумали? — радовалась активности своих воспитанников Мария Федоровна. — Скажи ты, Чекин.
— Гриню Година, — выпаливал Хомик и, обессиленный, плюхался на парту — таких трудов стоило ему не расхохотаться.
— А ты, Назаров?
Петька поднимался спокойненько, вежливо склонял голову перед Марией Федоровной и елейно произносил:
— Гринечку.
— Камерштейн?
Эдик Камерштейн, новичок в третьем «Б», кивал, хотя и без особого энтузиазма:
— Година.
Мария Федоровна уже начинала что-то подозревать и принималась за девчонок:
— Николаевская?
Длинная Николаевская, сгорая от смущения, долго вытягивалась над партой. Казалось, конца этому не будет.
— Ну же, девочка, не горбись, — подбадривала ее Мария Федоровна, — век сутулиться будешь!
А где-то внизу, под партами, стлался угрожающий шепот:
— Година!
И длинная, несчастная Лида тихо пищала:
— Година.
Класс смешливо и облегченно вздыхал и нацеливался на очередную девчонку. Подвох был явным.
— Это нехорошо, несерьезно! — сердилась Мария Федоровна, — Вы несерьезно относитесь и к своему товарищу и к своему доверию. А ведь и Годину и всем вам еще предстоит стать взрослыми… — Она поднимала Иванникова: — А ты что думаешь?
Староста Иванников переставал смеяться — положение обязывало! — и называл новую фамилию. Мария Федоровна успокаивалась, успокаивался и класс. Ребята понимали: Иванников — староста, ему иначе нельзя.
И только Гриня чего-то не понимал. Он краснел, но не от смущения, становился невыносимо серьезным и из-под своей коричневой челки преданно, как в тот первый день, когда он схватил ее за палец, смотрел на Марию Федоровну.