Овидий Горчаков - Вне закона
Кухарченко вскинул вдруг чуб, прислушался. Гущин застыл посреди зевка с раскрытым ртом. Я тоже повернул голову в ту сторону, откуда послышался шум моторов. Нас учили: звук автомашин в тихую погоду можно услышать за шестьсот — тысячу метров…
— Едут! — раздувая ноздри, азартно выпалил Кухарченко. — Без моей команды не стрелять! Он раскинул ноги, расставил удобнее локти, поставил на боевой взвод затвор ППШ.
Едут с моей стороны, справа, из Могилева. Что за черт! Полуавтомат вспотел… Да нет! Это руки вспотели…
Гул приближался, нарастал, давил к земле. А вдруг меня видать с шоссе? Пересохло во рту. Но уже поздно…
В правом рукаве бестолково ползал, щекоча кожу, посылая по всему телу мурашки, заблудившийся муравей. Гул дизелей, казалось, рвал воздух, сотрясая землю. Никогда в жизни не думал я, что этот звук может быть таким мощным, таким грозным…
«А вдруг струшу?» Нас трое, только трое… Что, кто появится сейчас, на этом чужом шоссе?
Вот они! Я вижу их!.. К нам несется огромный тупорылый грузовик, за ним второй. Шуршит гравий, постукивают камешки по крыльям. На бортах — какие-то диковинные эмблемы и огромные, в полметра, черные одноглавые орлы. Машины открытые — с железных дуг над кузовом снят брезент… Машины битком набиты немцами в стального цвета пилотках. Как на киноэкране, машины поравнялись с нами. Запыленные, исколесившие пол-Европы машины. Снизу они кажутся огромными. Солдаты в них сидят в затылок друг другу. Неужели это и есть немцы? Я все еще не верю, с трудом верю во «всамделишность» происходящего. Первая машина, казалось, застыла на миг перед черно-желтым километровым столбом и… проехала дальше. Я не ждал взрыва, не мог поверить в него, и взрыва не было. Со столбом, гудя, поравнялась вторая машина. Снова замерло сердце. И снова — ничего… Гул затих, грузовики исчезли вдали за поворотом. Поднятая ими пыль, пропитанная душным запахом синтетического бензина, проплыла над головой, медленно оседала на руках, на мокром от росы стволе полуавтомата.
Кухарченко в полный голос выпустил очередь яростных ругательств, помянув и фрицев, и господа бога, и минера Барашкова. Гущин не сводил с шоссе напряженных глаз. В нос его безнаказанно впился здоровенный комар.
— Если не больше двух-трех машин без конвоя пойдет — была не была — долбанем их! — в бешенстве прорычал Кухарченко, матерясь.
Солнце оплескало горячим золотом верхушки берез по ту сторону шоссе. Зажглись бусинки росы на телеграфных проводах.
Снова — и опять справа, с моей стороны, — донесся звук мотора, напоминавший рокот тяжелого бомбардировщика, совсем не похожий на наш, русский. И снова мы увидели сначала одну, крытую брезентом автомашину, затем другую. Едут… Едут без конвоя!.. Горячая щека прижата к холодному прикладу…
Совсем забываю вдруг, каким глазом надо смотреть через прорезь прицела на мушку. Стремительно наезжает первая машина. «Черт! Забыл отвести предохранитель!» Мушка пляшет перед глазами, исчезает в каком-то тумане. Я вижу лицо и голову водителя в сдвинутой на затылок пилотке, вижу его скучно устремленные вперед глаза. С ним рядом длиннолицый офицер в высокой фуражке, с сигаретой в зубах. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди — немец, первый немец в прорези прицела…
Резкая, оглушительная автоматная очередь раздирает воздух, заглушает шум моторов. Ослепительно брызнуло ветровое стекло. Судорожно нажимаю на спусковой крючок. Неслышно разлетается боковое стекло. Шофер всплескивает руками и валится грудью на баранку. Стреляю по кабине, по мотору, по колесам. Автомат бьется в руках Кухарченко, гремят винтовочные выстрелы Гущина.
— Граната! — кричу я и бросаю «эфку» под передние колеса второй машины. Шипя, свистя, вырывается воздух из пробитых скатов. Огненные языки лижут камуфлированный брезент, дымом и пылью заволокло шоссе.
Из-за поворота — не слышно из-за нашей стрельбы — выныривает машина за машиной. Кухарченко вскакивает, выпускает очередь по белым чашечкам изоляторов на телеграфном столбе и бросается к лесу. Гущин бежит за ним. Я догоняю их шагах в пятидесяти от шоссе. Сапоги скользят по палой рыжей хвое. Оглянувшись, вижу за кустами в клубах маслянистого черного дыма телеграфный столб с уныло повисшими проводами, слышу гул моторов, визг тормозов…
Наши товарищи, завидев нас, тоже пускаются наутек. Спросонок Боков бросается ошалело сначала в одну сторону, потом по другую. Кухарченко гогочет и на ходу шлепает осоловелого Бокова по спине, на чем свет стоит кроет минера Барашкова, тут же перезаряжает автомат. Самсонов бежит легко, часто озираясь, и в глазах его светится торжество. Мы пробегаем краем поляны, на которой по-прежнему мирно клубится утренний туман, оставляем позади сосновый бор и скрываемся в чаще, где еще властвуют сумерки. Позади, на шоссе, хлопают выстрелы. По лесу катится гулкое эхо…
Очень довольный своим участием в засаде, охмелевший от только что пережитой опасности, я иду с Шориным, Терентьевым и другими новичками и, дрожа и захлебываясь от возбуждения, рассказываю им о своем боевом крещении. Наконец-то и мои выстрелы прозвучали в этой войне!..
А сзади Лешка-атаман докладывает командиру:
— Сначала прошли два восьмитонных дизеля со взводом эсэсовцев в каждом. Мины не сработали.
— Разве то были эсэсовцы? — спрашиваю я.
— Пентюх! — отвечает Кухарченко. — Видел у них у всех орла на левом рукаве? Значит, СС. У вермахта — орел на правом рукаве!.. Потом мы подбили две новые французские трехтонки с занюханным лейтенантом интендантской службы…
Я умолкаю, пристыженный — вот это наблюдательность! Кухарченко — молодец, опытным глазом разведчика он увидел куда больше меня, желторотого новичка. Но и от моей самозарядки, черт возьми, пьяняще пахнет бездымным порохом, разогретым оружейным маслом. Нет, я не могу молчать, опять распирает меня буйная хмельная радость.
— Что это ты расхрабрился? Штаны-то сухие? — слышу я добродушно насмешливый голос Самсонова, и вдруг: — Постой-ка, гроза оккупантов! А пилотка твоя где? Э-эх, потерял голову-то?
Я вскидываю руку к голове — пилотки нет.
Он берет у меня мою десятизарядку.
— И полуавтомат не перезарядил?! Плохо. В тылу врага ни на минуту нельзя оставаться без заряженного оружия.
До лагеря плетусь позади всех, прячу сконфуженное лицо. Нога снова болит.
Убить человека
1Кухарченко возвратился из Кулыпичей, как обычно, на рассвете. Устало скинув с плеч мешок и распустив на пропотевшей гимнастерке комсоставский ремень, он нагнулся к Самсонову и легким щелчком по лбу разбудил его.
— Плохие новости, Иваныч! Немцы навечно нокаутировали нашего бородача. Вчера приезжали…
Я высунул ухо из-под венгерки и прислушался.
— Пронюхали-таки гады. Труп кинули на огороде, жители боятся хоронить.
Самсонов молча отшвырнул плащ и, судорожно зевнув, зябко поеживаясь, выбрался из-под палатки. Кухарченко потянулся так, что хрустнули кости, и, шумно зевнув, сказал:
— Еще двоих привел из Рябиновки и одного из Кулыпичей: один абкруженец, двое местных — члены партии, мне их бородач-покойник указал. Тебя ждут у постового, иди поговори с ними.
— Расстреляли! — пробормотал Самсонов, потирая руки. — Этого следовало ожидать. С немцами шутки плохи!
Через час-полтора Самсонов вернулся с тремя новыми партизанами. Один за другим десантники выползли из-под плащ-палаток и, с любопытством поглядывая на новоприбывших, принялись за чистку оружия. Новичков было трое. Гущин и Богданов долго жали руку одному из них — смущенному ушастому парню, в котором по зимней деревенской шапке, линялой гимнастерке со следами треугольников в петлицах и заправленным в стоптанные армейские сапоги темно-синим шароварам можно было без труда узнать приймака-окруженца.
— И ты с нами, Гришка! Вот здорово! А все боялся в лес идти! Мы уж тут на засаде парочку фрицев укокали, шоссе минировали.
Гришка дурашливо усмехался, пылал алыми ушами и веснушчатым лицом и хлопал белесыми ресницами. Кто-то из десантников дал ему гранату РГД, и он с опаской повертел ее в руках.
— Мне б оружия побольше, — прошептал он заикаясь. — Ты, Гущин, унес мой наган.
— Самому достать надо, — смеялись его товарищи-приймаки.
— Вот в хвост тебе шило! — удивленно качал кудлатой, с проседью головой пожилой, обросший щетиной белорус с охотничьей двустволкой, назвавшийся Гаврюхиным. — По соседству жили, виделись чуть не каждый день и не знали, что каждый из нас в лес сбирается. Мы с Блатовым давно надумали уйти, да и никак невозможно было нам оставаться: шепнет какой-нибудь подлец, в хвост ему шило, живодеру-герману, что мы партийными да колхозными активистами были, — и поминай как шали.
Блатов, ободранный мужичишка, сморчок сморчком, молчал, дополняя лишь мимикой темно-бурого, сморщенного, как печеное яблоко, лица рассказ Гаврюхина о весенних дождливых днях, проведенных в стогах сена, о ночных свиданиях с семьей. Они заверили Самсонова (Гаврюхин пространно и многословно, а Платов кивками безволосой головы), что здешние леса они шлют не хуже собственного огорода.