Иван Акулов - Крещение
У Охватова вдруг горячо заколотилось сердце и слезой застелило глаза: никто еще не говорил ему такой жестокой правды о том, что страна не может осилить врага, что Отечество на грани гибели. «Вот оно как», — подумал Охватов и пошевелил запотевшими пальцами на ложе винтовки. А командир полка все распалялся, уже не говорил, а кричал, широко открывая рот, и Охватов вдруг перестал узнавать его: на коне сидел не аккуратный, безупречно выутюженный подполковник с острыми, тонко вздрагивающими коленями и пышными усами — все это куда-то исчезло, — на коне сидел широкий в жестах, беспощадно-решительный и властный человек, у которого ни перед чем не дрогнет рука. Охватов, не замечая того сам, все больше и больше подпадал под влияние его слов и, соглашаясь с ним бесспорно, шевелил губами: «Надо. Надо. Надо».
— Да неуж мы перестали быть мужчинами и позволим каким-то немцам расстилать в наших кроватях наших невест и жен! Сожмите в руке свою винтовку и бейте гадов наповал! Бейте. Все немцы, пробравшиеся к нам в качестве оккупантов, осуждены на смерть, и мы должны исполнить священный приговор. А чтоб не было в наших железных звеньях сомнения и ржавчины, выжжем и их гремучим испепеляющим огнем. Наши доблестные ряды хотел покачнуть и запоганить дезертир — вот он, перед вами. Вы его знаете. От вашего имени, от имени Родины…
— Кру-гом! — скомандовал начальник штаба сводному отделению, и Охватов, повернувшись вместе со всеми, увидел прямо перед собой на кромке берега широкорожего напарника из рабочей роты. Был он в старом, залатанном обмундировании без петлиц, ремня и обмоток. И землисто-грязное, беспорядочно обросшее лицо его, и как-то безвольно приподнятая бровь над правым припухшим глазом, спекшиеся до черноты губы и рваные ботинки без шнурков — все это говорило о том, что человек отжил свое, и ни ему живой мир, ни он живому миру не нужны.
И Охватов, все еще ждавший прощения Плюснину, вдруг поверил в неотвратимую смерть его и подумал: «Не надо бы это показывать…»
— По изменнику Родины одним патроном заряжай!
Щелкнули затворы, и широкорожий вдруг подобрался, чуть тронул левым плечом и, разлепив сухие губы, хотел сделать глубокий вздох, но раздалась команда: «Огонь!» Плотный трескучий залп смахнул широкорожего с берега — вниз, к болоту. И наступила цепенящая тишина.
Подразделения возвращались в расположение понуро-задумчивыми. Командиры не требовали песен. За мостом через Шорью головную роту маршем Ворошилова встретил полковой оркестр. Бойцы без команд подтянулись, выровнялись, тверже поставили ногу.
Но Охватов, и проходя мимо оркестра, не переставал думать о расстрелянном. Казалось, что широкорожий узнал его, Охватова, и намерен был крикнуть ему что-то смертельно-ненавидящее, но не успел. «Не умолял, не плакал», — думал Охватов и, ясно видя перед собой бескровные, спекшиеся губы широкорожего, жалел его нехорошей липкой жалостью.
На ротной линейке, возле питьевого бачка, где собираются бойцы в редкие свободные минуты, не было, как обычно, шума, говорили тихо и обо всем на свете, только не о расстреле и близком фронте. Правда, в очереди к бачку обронил кто-то мимоходом:
— Припугнули малость…
— Дезинфекция мозгов, чтобы глупые мысли не плодились.
Дневальные таскали воду с Шорьи и, чтобы не расплескать бачки по дороге, клали в них веток смородины, которая непролазно росла по берегу речки. Вода как бы настаивалась на смородиннике, не густо, разумеется, но пахла, пахла тоненько, и под этот нежный запах вспоминались бойцам покосные елани, мочажины на родных лугах или шумные летние базары, где пересыпают ягоды смородины в стаканы, а из стаканов — в кулечки.
Попив и ополоснув котелок, Охватов подцепил его к поясу, приготовился на обед. Малков прибежал откуда-то тоже с котелком. Веселый.
— Эвот ты, а я ищу тебя. Чего тут сбились?
— Да все то же. Думаем об одном, говорим о другом.
— А ты небось дезертира все жалеешь? Пожалел ведь, а? Ну соври, соври.
— Жалеть, может, и не жалею, а думка есть: человек все-таки. Двое детей у него, — может, ради них решился.
— Ну ладно, правильная песня спета, перепевать не станем. Только вот никак в толк не возьму, нам-то зачем все это показали?
— Дезинфекция мозгов, кто-то сказал из ребят.
— Тоже правильно. А то разбежимся все по лесам — у нас в России их много, лесов-то! А ты как? Гляжу, стоишь с винтовочкой и позеленел со страху… Что-то ты быстро оклемался?
— Военфельдшер вытурила меня. Ой, красивая, слушай!..
— Да у тебя все красивые.
— Эта, Петька, на особицу. Глаза. Губы какие-то совсем детские, а ведь не ребенок. Я как чумной наговорил ей чего-то, она выставила меня.
— Пошлятину какую-нибудь сморозил.
— Так уж и пошлятину. Майор, начштаба, ночью приходил к ней и накричал на нее, а утром я возьми да скажи ей: что, мол, вы, Ольга Максимовна, разрешаете ему кричать на себя? Какая же тут пошлятина?
Малков совсем повеселел, уж стоять не мог на одном месте.
— Она! Точно она! Значит, ее я и видел. Они, медики, против нас стояли, рядышком с хозротой. Дурак ты, Колун! — Каким-то странным смехом закатился Малков и, внезапно оборвав смех, затормошил Охватова: — Это же ее муж, начальник-то штаба. Муж.
— Походит, слушай. По разговору ихнему походит. А красивая, слушай…
— Правильно она сделала, что выставила тебя. Тоже мне болящий.
Малков, необъяснимо веселый, ушел в палатку и стал тайно от старшины зашивать спинку своей шипели, чтоб была она вроде комсоставской, в талию.
Охватов совсем не хотел, но опять вернулся к мыслям о широкорожем и, заботный, задумчивый, не заметил, как подошел к нему старший лейтенант Пайлов.
— Боец Охватов! — гаркнул ротный. — Сколько у винтовочного штыка граней?
Охватов оторопел от неожиданности, а потом уж из упрямства молчал.
— Сразу видно, не службой живешь.
— Да и до службы ли, товарищ старший лейтенант, — вмешался в разговор Глушков, не знавший робости перед начальством. — Дезертира кокнули, а из башки он не выходит. У Охватова тем более — парень он у нас с трусинкой.
Бойцы, обступившие ротного, Охватова и Глушкова, рассмеялись.
— Не выходит, говоришь?
— Не выходит, товарищ старший лейтенант.
— А ну-ка за мной! — Старший лейтенант по линейке вышел к ротным столам для чистки оружия, сел на один из них. Подходившие от своих палаток бойцы устраивались кто на столах, кто на скамейках курилки, а многие сели прямо на траву по-турецки, ноги калачом. Ротный распахнул на коленях с желтой слюдой планшетку, достал из нее газетную вырезку.
— То, что расстрел дезертира не дает вам покоя, — хорошо, товарищи бойцы. А вот хорошо ли вы понимаете, кому сослужил службу этот Плюснин? Он же продал всех нас фашистам, а среди вас — чего греха таить — есть и такие, что готовы поплакать над его могилой: человек все же. Да, товарищи бойцы, человек. Но друг он нам или враг? Идет битва не на жизнь, а на смерть: либо мы фашистов, либо фашисты нас. Убежал — помог фашистам. Вот теперь и судите сами, кто он, дезертир среди нас. — Ротный слез со стола, снял свою пилотку и вдруг стал бледен и глазаст. — Вот что пишет гитлеровское командование, обращаясь к бойцам Красной Армии: «Вы, русские, — храбрые воины, и мы уважаем вас, а потому советуем сложить оружие и вернуться к своим заводам и пашням. Свободные немцы хотят видеть свободными великий русский парод и его прекрасную Родину». А вот что пишет Геббельс своим солдатам: «Дикий фанатизм, с которым сопротивляются русские, очень дорого обойдется им. Мы все больше и больше ожесточаемся, и надеяться России решительно не на что: милость и великодушие, свойственные победителям, вряд ли заговорят в сердцах немецких солдат. Но это обстоятельство во многом и облегчит нам проведение и военных и административных мер на Востоке, так как каждый немец будет сознательным и стратегом и судьей в завоеванной России. Жестокость наших войск в России неизбежна и оправданна. Война для солдата — это время мужания и подвигов, и отныне доблесть вашу Германия измеряет количеством убитых русских».
Ротный замолчал и в волнении долго не мог надеть пилотку. Бойцы тоже молчали, и было понятно: больше никто слова не скажет о дезертире — собаке собачья смерть.
Закурили, стали расходиться, кто-то вздохнул:
— На фронт надо проситься. А то уж домой и письма тыловые писать стыдно.
— Пятая рота, строиться! — закричал старшина Пушкарев от палаток и, увидев ротного, подбежал к нему, сделал шаг в сторону: — Товарищ старший лейтенант, комбат приказал немедленно всю роту повзводно в санчасть!
— Ну, огольцы, гремим на фронт! — обрадовался Глушков и, сунув палец за щеку, так щелкнул, что в вершинах сосен отдалось.