Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
– Вечная история, – сказал Деревянко, – дрожит, аж листья падают. Ну, что ты скажешь, Бобков?
Бобков, сидя возле Деревянко на солнцепеке в шинели, накинутой на голое тело, – видна была просторная, сильная грудь, – старательно проверял швы нательной рубахи, говоря:
– Капитана нет, этот бы начесал старшине. На одной ноге вертелся бы. А то отъел морду – об лоб поросенка убить можно… Нашего-то он не особенно боится. На шею сел. Оседлал.
Сказал это веско, но как бы между прочим, занятый важной солдатской работой, и Кондратьев, все услышав, сконфуженно встал, нахмурил болевший лоб.
Снизу от Днепра поднималась Шура с полотенцем, по-мирному перекинутым через плечо. Влажные волосы возле маленького розового уха золотисто светились на солнце, как осенняя паутина. Чистоплотно белел свежий подворотничок на тонкой шее; на погонах гимнастерки, плотно сжатой в талии офицерским ремнем и обтянутой на бедрах, блестели капли. Взглянула из-под мокрых ресниц на Кондратьева, серые глаза ясно-прозрачны после ледяной воды, сказала:
– Батюшки, какая неловкость! Попросили бы, что ли, товарищ старший лейтенант. Разве так пришивают подворотничок? И черными нитками насквозь. Снимайте-ка.
Она не засмеялась, не пошутила. Тонкими пальцами стала расстегивать пуговицы на груди Кондратьева. От глаз ее и от волос, казалось, веяло непорочной свежестью. Он беспомощно оглянулся на солдат, краснея, дрожа от озноба, легонько отстранил ее, показавшиеся очень холодными пальцы.
– Не надо. Прекрасно пришит. – И, покашляв, забормотал: – Вы купались? В такой холод?
Шура, сдвинув брови, кинула вызывающий взгляд на Кравчука: он смотрел на нее пренебрежительно и ревниво.
– Подворотничок, конечно, чепуха, – сказала Шура. – И так сойдет. А вот полежать бы вам надо, товарищ старший лейтенант. А впрочем, может, и это сойдет.
– Нет, пожалуй, нет. Я пойду. Полежу, правда, – торопливо проговорил Кондратьев, зябко ссутулясь, и направился к землянке.
Он боялся и стеснялся Шуры, особенно при солдатах, стеснялся ее внимания к нему, своей грязной нижней рубахи и, чувствуя эту физическую собственную нечистоту, боялся ее женски упругих бедер, белой шеи, ее высокой маленькой груди, облитой гимнастеркой, ее внешней девственной чистоты и легкой вызывающей доступности.
– А может, мне подворотничок подошьешь? – спросил Кравчук Шуру значительно-осторожно. – Я с охотой!..
– Давай уж! – сердито сказала Шура.
– Ну вот, конечно, без охоты, вижу, – проговорил Кравчук. – Сам пришью. – И неожиданно спросил, криво усмехаясь: – К Кондратьеву липнешь? Быстро капитана забыла. Эх ты!
– Что ты понимаешь, свекровь несчастная? – живо сказала Шура и, покачивая бедрами, стала подыматься к землянкам вслед за Кондратьевым.
– Зачем ты пристал к ней? – заметил Елютин миролюбиво.
– Верно, – произнес Бобков с тяжеловесной серьезностью. – Ей тут среди нас тоже не мед. И не наше дело ей советовать.
– Капитана жалко, – ответил Кравчук, тоскливо глядя Шуре в спину.
Кондратьев между тем подошел к своей маленькой землянке, вырытой на берегу, – соблюдая субординацию, Кравчук приказал отрыть ее отдельно, – и тут же увидел в дверях соседней землянки телефониста Грачева.
– Товарищ старший лейтенант, к телефону!..
– Кто?
– Полковник Гуляев! Немедленно!
В землянке расчета, на ворохах листьев, укрывшись шинелями с головой, спали несколько солдат: отсыпались после беспокойной ночи. Связист Грачев, присев на корточки возле телефонного аппарата, вежливо подул в трубку, сказал:
– Товарищ Четвертый, Шестой здесь. Передаю.
Кондратьев взял нагретую трубку, покашлял от волнения.
– Кто это там кашляет? – строго произнес отдаленный голос полковника Гуляева. – Ты говори, а не кашляй. Как дела? Почему редко докладываешь?
– Все в порядке пока, товарищ Четвертый.
– Не верю. Харчей нет? Жрать нечего? Докладывай!
Кондратьев молчал, только кашлянул тихо.
– Опять кашляешь? Говори, нет харчей? Что ты, ей-богу, как барышня кисейная? Спишь, что ли?
– Нет, – сказал Кондратьев.
– Потерпите! Ремни затяните. Ночью буду сам. И не один. Старшину вашего… этого… как его… Цыгичко… вплавь погоню. К чертовой матери!
– Плавать он не умеет, товарищ Четвертый, – слабо улыбнулся Кондратьев.
– Не переплывет – туда ему и дорога! Теперь вот что. Здесь все готово. Слышишь, Шестой? Сам поймешь. Ночью папиросники и самоварники у тебя будут. С линией. Сейчас все точки замечай. Заноси. Используй день. Понял, голубчик?
– Понял, товарищ Четвертый.
– Ну, то-то. Действуй, мой дорогой!
Все понял Кондратьев из этого разговора: и то, что ночью готовилась переправа и прорыв; и то, что ночью здесь будут артиллеристы и минометчики со связью от батарей; и что занести надо в схему огня все, что можно увидеть отсюда.
Кондратьев поднялся по вырубленным земляным ступеням на самую высоту берега, скользнул, пригнувшись, в траншею. В десяти шагах от берега, в конце кустарника, стояли орудия, приведенные к бою. Солнечно было здесь, на высоте, и тихо. Часовой, разнежась в тепле, лежал на бровке и, свесив голову, прислушивался к чужому разговору в ровике. Ровик этот соединялся с ходами сообщений пехоты и был глубоко вырыт в виде тупого угла. Тут Кондратьев увидел командира взвода управления младшего лейтенанта Сухоплюева.
Младший лейтенант Сухоплюев, необычайно большого роста, в куцей телогрейке, стоял у стереотрубы, – отросшие каштановые волосы лежали на воротнике гимнастерки, – прогудел юношеским баском:
– Кто там?
И как бы нехотя обернулся, длинное молодое лицо ничего не отразило: был он сдержан, чуть высокомерен, никогда не улыбался.
– Наблюдаете? – спросил Кондратьев, закашлявшись. – Ну как? Тихо?
– Не особенно. – Сухоплюев вынул кисет, сосредоточенно по сгибу оторвал полоску бумаги от книжечкой свернутой немецкой листовки, которые разбрасывали самолеты ночью.
Впереди, метров на двести, шло голое, без кустарника, поле, покатое к немцам, и там, где подымалось оно, темнела еловая посадка. На краю его четко видны были навалы первых немецких траншей, и в одном месте, как вспышки, летели прямо из земли комья: копали что-то. Немец в зеленом френче, застегивая брюки, шел вдоль посадки, спокойно шел: с нашей стороны по нему не стреляли. Дошагал до того места, где копали, поглядел в нашу сторону и спрыгнул в траншею. Слева от посадки начиналась дорога – желтела, извиваясь до леса, скрывавшего Ново-Михайловку и Белохатку.
По дороге этой, подымая пыль, на рыси неслись четыре немецкие орудийные упряжки. Они приблизились, стали видны тяжелые короткохвостые першероны, немцы муравьями облепили станины. Упряжки скрылись за елями, мгла пыли долго висела над дорогой. Потом справа от посадки появилось одно приземистое, с обтекаемым щитом орудие, уже без упряжки. Немцы на руках выкатывали его позади траншей; трое отошли к посадке, начали рубить штыками ветки, закидывать ими орудие. Никто не стрелял по ним.
Кондратьев сел на дно окопа, попросил:
– Дайте, пожалуйста, схему огня.
На каллиграфически вычерченной Сухоплюевым схеме Кондратьев увидел аккуратно обозначенные линии немецких траншей, пулеметные точки, танки в еловой посадке, минометные батареи в овраге за дорогой; он вынул