Василий Гроссман - За правое дело
А Латков думал о том, что зря он поссорился с Нюрой Лопатиной, наговорил ей вчера бог весть чего и что зря он не попросил прикрепительного талона в столовую номер один, ребята говорят, заведующий там не ворует. И зря он обменял на барахолке сапоги на кожанку, ребята смеются, говорят, обдурили его… Вот поработал с кадровым крепильщиком Викентьевым и стал понимать, как соединять оклады при креплении в лапу, в паз, в шип, в стык… Вот захочу и выйду в лучшие стахановцы — на Доску почёта! И зря не записался на вечерние курсы машинистов врубовых машин… Эх, вот так бы, как Новиков,— даёшь, и ни в какую! И почему он, Латков, делает всё зря, да не так, сгоряча, не подумавши, а потом сам жалеет, а потом опять сделает не так…
«Ну и ладно, подумаешь, не нужна мне эта Нюра колхозная, ни эти сапоги, пойду в военный стол, скажу: „Сдаю вам броню, отправляйте меня на оборону Сталинграда“».
А Девяткин думал: «Эх, попал неудачно под землю, надо бы на прессах работать, вот проберусь на попутной в посёлок военного завода, поговорю с людьми, наверное, нужна там моя специальность, а тут схожу в отдел найма и увольнения, попрошусь, человек я, в конце концов, одинокий, общежитие не так уж важно, устроюсь… да не отпустит, очень уж вредна эта баба — инструктор отдела кадров, бюрократка, а без неё, что ж… надо отцу в деревню рублей двести послать, ну и ладно, пошлю, разве я говорю, что не пошлю… Тут я не выдвинусь, а вот если на заводе, меня бы сразу отметили, стаж довоенный. На поверхности я, может, не хуже Новикова буду, начну давать детали — ахнет вся промышленность. Эх, если б не война, я женатым был бы… не захотела, в сестры пошла, разве она помнит про меня, кругом гвардия, ребята — будь уверен! Был и я до войны в кружке гитаристов… Ну, в общем ничего — война, всё же холостому легче… нет… развалилось моё счастье — забыла меня она, и гитары той нет…»
А Брагинская вспоминала в тысячный раз день своего прощания с мужем, харьковский вокзал… «Да нет, не может быть — это ошибка, просто однофамилец. Нет уж, какая ошибка… Вдова я, вдова, нельзя привыкнуть к этому слову: вдова, вдова, вдова, и Казимир сирота. А он лежит там, один, под ракитой, в земле… Кто бы мог подумать весной прошлого года, что всё так будет — его нет, а я где-то за тысячи вёрст, в забое под землёй, в брезентовой куртке… Собирались летом в Анапу поехать, перед отъездом хотела завиться и маникюр сделать, Казик должен был поступить в школу для музыкально одарённых детей… А минутами всё забываешь — нет ничего важней, кажется, этой лопаты и угля! И опять это утро на харьковском вокзале, душное, тёплое, солнце и дождь, лужи блестят, и эта последняя его улыбка, такая милая, растерянная, ободряющая, и десятки рук машут из окон: „Прощайте, прощайте…“ Да было ли всё это? Две комнаты, тахта, телефон, на столе хлебница, много, много хлеба — белый, сеяный, сушки и опять белый, вчерашний, чёрствый, его никто есть не хотел… А теперь забутовка, разрез, забурилась вагонетка, обаполы, навалоотбойщики, шпуры, бурение… Как он говорит: „Пробуримся?“ — и улыбнётся как-то особенно».
А Котов, хмурясь, думал: «Эх, где ж ты, моя родина, город Карачев, Орловской области… как утром встаёшь, подует ветерок с лесной стороны, от Брянского леса, воздух такой богатый… мамаше восемьдесят второй год пошёл, осталась в деревне, фашисты проклятые там ходят, нет уж, не увижу… Даша разве понимает — вчера, говорит, Викентьев в получку девятьсот рублей принёс, а ты четыреста восемьдесят шесть… Что ж я, шахтёр? Дура ты, дура была, дура и есть. Вот скажу — сама поработай, в очередях стоять, язык чесать — это не работа по военному времени. Слава богу, здоровье есть, поработай на откатке. Жизнь со мной прожила, горя не знала… Ох, но и борщ же она варила в Карачеве! А то поедешь в Орёл — сел в кабину, шофёр Петя, выехали на шоссе, сады кругом, яблони, небо-то какое… нет лучше родной стороны!»
А Нюра Лопатина думала: «Ну пусть, ну и пусть, подумаешь… очень Латков этот мне нужен… и маманя правильно говорила… верно, лучше наших деревенских парней нет, хамло он такое. Не пойму, чего стонут, что под землёй, что на земле… Девочки в общежитии хорошие, раз в неделю кино, радио, журналы… нет, лучше Саши моего нету и не было… А этот шумит, а сам, небось, к броне прижат… А Саша Сталинград защищает, крови не жалеет своей. А какой тихий, какой принципиальный, чтоб при девушке выразился… Латков, подумаешь, сразу видно: из детского дома… А мне что,— отцу с матерью каждый месяц посылаю, на курсы пойду, выучусь на электромонтёра, сколько хочешь, вчера ходила тут одна девушка из комсомола, обещала записать… Вот только бы братик, да Саша, да дядя Иван, да дядя Пётр, да Нюрин Алёша домой пришли живые… Да где уж, всех не дождёмся, мама писала — Рукина Люба похоронную получила, Сергеева — на двоих сразу… А тут, конечно, в глубоком тылу, вот такие Латковы, а сам шахты боится до сих пор, по глазам видно. А на язык он скорый — городской паренёк…»
Иногда труд казался очень уж тяжёлым, но случалось, что именно в эти минуты к рабочим, работавшим в забое, приходило чудесное, сильное чувство, которое просто, ясно переживается, а потом никак не поймёшь, в чём же оно есть? Удивительное чувство благородного единства, что связывает людей в рабочих артелях.
Каждый как будто работает свою отдельную, особую работу, а в душном воздухе точно зазвенит пчелой высокая струна, тревожная, радостная, одинаково волнующая и молодое и старое сердце. И вот уже все люди в забое связаны между собой этой прочной, звенящей связью: и труд, и движения их, и тяжёлая поступь откатчиц, и глухие удары кайла, и скрежет лопат, и шип пилы, и гулкий удар обухом топора по упрямой стойке, не хотящей принять на себя тяжесть кровли, и мерное дыхание бурильщика — всё связывалось между собой в прочную, единую, неразрывную, живую силу, всё живёт одной жизнью, дышит одним дыханием, одной мыслью. Дивный ритм этого единства чётко, звонко звучит в каждом человеке, и уж не порвёшь этой связи, не нарушишь этого ритма, не разъединишь того, что связалось, скрутилось, сплелось.
А человек с добрыми голубыми глазами, широкоскулый и светловолосый, человек с большими тёмными руками, которые могут поднять многопудовую железную балку и приладить волосок в часах, не поворачивая головы в сторону работающих, ощущает своим нежным чувствительным нутром эти звенящие, поблёскивающие нити, что натянулись между ним и всеми, кто работает рядом, вместе, одну общую работу.
А потом, когда идут люди к ламповой, каждый кряхтит от усталости, думает о доме, о жене, о старухе-матери, о дочери, о нелёгкой жизни и никак не поймёт, в чём оно есть, это самое чувство своей разумной, доброй силы, которую только и поймёшь, когда она связалась, сплелась с общей силой; чувство своей свободы, которую отдал другим людям, связал с ними, а в связи этой и есть свобода; чувство подчинения напору суровой и тяжёлой власти бригадира Новикова и ясное ощущение того, что в этом подчинении вдруг взяло да раскрылось лучшее, что доступно человеку,— братство общего труда.
51Ночью на шахтном дворе состоялся короткий митинг. Шахтёров ночной смены предупредили днём, чтобы они пришли в нарядную на двадцать минут раньше обычного. Клеть беспрерывно качала из-под земли людей, отработавших смену: на подземном рудничном дворе секретарь парткома Моторин предупреждал о предстоящем собрании.
Когда кто-нибудь говорил: «Где ж тут собрание после работы, устал народ»,— Моторин отвечал:
— Ничего, товарищи, осенняя ночь длинная, успеете отоспаться, всех кого надо во сне увидите.
Люди усмехались: «Ладно уж»,— с Моториным не хотелось спорить, его любили, говорили о нём: «Мужик хороший, из шахтёров, и вообще не дурак».
Ночь была тёмная, беззвёздная, ветреная, слышался шорох листвы на деревьях и ровный далёкий шум соснового леса. Несколько раз начинал накрапывать дождь, и в холодных мелких каплях, падавших на лица и руки людей, словно таилось напоминание об осеннем ненастье, распутице, о надвигающейся зиме с метелями, заносами. Свет прожектора над шахтным копром косым лучом освещал небо, и казалось, что не листва деревьев, не лес шумит, а шуршат по небу рваными боками тяжёлые, шершавые облака.
На сколоченном из досок помосте стояли партийные и технические руководители, а вокруг негромко гудела толпа шахтёров, и чёрные лица выехавших из шахты сливались с чернотой ночи.
Там и здесь вспыхивали десятки огоньков-цигарок, и с какой-то почти физической осязаемостью ощущалось, как выехавшие после смены шахтёры жадно вдыхали вместе с сырой ночной прохладой тёплый, горький махорочный дым.
Что-то было в этой картине особое, и при взгляде на неё человека охватывало волнение: холодная, осенняя ночь, тьма небес и тьма на земле, ниточные пунктиры электрических огней на соседнем руднике и железнодорожной станции, едва заметные розовые мерцающие пятна, шевелящиеся в облаках,— отсветы разбросанных по широкому пятидесятивёрстному кругу заводов и рудников, влажное живое приглушённое гудение леса, в котором таились и угрюмое пыхтение столетних древесных стволов, и шёлковый шорох влажных сосновых игл, и скрип смоляных ветвей, и постукивание шишек, бьющихся на ветру друг о дружку…