Анатолий Калинин - Товарищи
Когда утром после очередной бессонной ночи он выходил с красными глазами, старшие из домашних, не без упрека, что не жалеет он дефицитного керосина, осведомлялись у него:
— Ты не иначе как Пушкиным сделаться захотел?
Он подхватывал:
— Может быть, и так.
И по его глазам не понято было: в шутку он или серьезно.
Все больше овладевает им тот замысел, которому суждено будет разрастаться от книги к книге, все шире размывая себе русло.
Но в пору половодья, когда так разливается по степи Дон, чтобы наперерез течению переправиться через него, надо брать много выше того места, где наметил причалить.
Приступая к исполнению грандиозного замысла, Шолохов сперва хотел прямо от времени, предшествующего времени «Донских рассказов», начать, но взгляд его уже успел не только за пределы своего края, но и за границы своего времени перемахнуть, все больше захватывая поля донской — и не только донской — жизни. Он даже почти напишет первую книгу романа «Донщина», но потом, отложив ее в сторону, вернется к более ранней поре, откуда глубже просматривались и просторы будущего романа, и дороги, на которых должны будут развиваться судьбы его героев. Выше надо было брать и, переправляясь через бурное половодье, взглянуть на него не просто глазами казаков или иногородних крестьян — он давно уже понял, что не этой искусственной межой, проложенной монархо-атаманской властью по донской степи, разделило на два лагеря населяющих ее людей, а той, что началась еще издалека и, продолжаясь траншеями мировой войны, превратилась в пропасть.
И здесь он будет следовать традициям своих великих предшественников, того же Толстого, который не только тропами своих кавказских и севастопольских рассказов как бы исподволь приближался к замыслу «Войны и мира», но даже и начинал роман из поры, последующей за восстанием на Сенатской площади 1825 года, но потом вдруг вернулся в 1812–1815 годы, когда на знаменах героев войны против Наполеона еще только забрезжили зори декабризма.
Еще выше надо брать, переправляясь через вздыбленные Октябрем в донских берегах волны. За это время с седла своих «казачье-иногородних» рассказов Шолохов и новую неповторимость в людях родного края открыл и в себе самом — то, чего еще недоставало ему, чтобы увидеть, как донские волны впадают в море всей взбудораженной революцией российской жизни. И однажды наступит день, когда, отстранив от себя уже начатое, он примет твердое решение отойти во времени назад, чтобы уже оттуда вглядеться в самые дальние дали.
Время «Донских рассказов» прошло. Наступило время «Тихого Дона».
Издревле казаки так величают в песнях не только свою реку, но и весь свой привольный край. Из казачьей же песни Шолохов и название для своего романа почерпнет, как до этого почерпнуто было им из реки народной жизни все то, что так взыграло в его молодых рассказах.
Наивно было бы думать, что даже ему все так сразу и откроется от начала до конца: все извилистое русло «Тихого Дона» будет просматриваться от мелеховского до мелеховского же двора. Чтобы до конца постигнуть своих героев, ему понадобится целую жизнь с ними прожить, вместе с ними рождаясь, любя и умирая, все больше открывая их в себе, а себя в них, плача их слезами и исходя их кровью. И сколько же мгновений самого ослепительного счастья доведется ему испытать вместе с ними за те четырнадцать лет, пока будет промывать себе русло «Тихий Дон», как страшно будет закрывать самым близким и дорогим из них глаза, воскрешая в строке то, что когда-то уже выпало на их долю в жизни, поднимаясь на эшафот вместе с Подтелковым, оставаясь в горнице с Натальей в ее последний час и копая казачьей шашкой вместе с Григорием могилу Аксинье. Если бы ему дано было знать все это наперед… Нет, он все равно должен был с ними через все пройти.
Никому ни до этого, ни после не под силу будет что-нибудь хоть бы отдаленно приближающееся по художественной мощи из предреволюционной донской жизни, из времени первой мировой войны, в которую ввергнул Россию в августе 1914 года царизм, и из эпохи утверждения нового общественного строя в битвах гражданской войны. Никому не по плечу будут этот размах и драматизм, полнокровие и скульптурность в образно поэтичном воссоздании такой массы героев из народа, из которых ни один не будет похож на другого, даже если он и промелькнет лишь однажды, как промелькнула в самом начале романа несчастная бабка Григория Мелехова, турчанка, или, позже, тот старик железнодорожник, который бросил все го лишь одну фразу, заглянув в вагон воинского эшелона: «Милая ты моя… говядинка».
Но пока, в самом начале этого четырнадцатилетнего пути, Шолохов вновь и вновь встречается с бывшими фронтовиками на покосе, на охотничьих «засидках», коротая с ними станичные ночи, выспрашивая и выворачивая своими цепкими глазами прямо из души все новые подробности: кто, где и в какой части служил, в каких боях участвовал, когда потерял своего односума, а когда и сам попал в госпиталь. Больше всего засиживается у одного казака, в прошлом георгиевского кавалера и довольно видного участника Верхнедонского восстания, хотя и происходил он не из какой-нибудь матерой, а из самой рядовой казачьей семьи, за которой давно уже закрепилось по причине ее явно нерусской родословной прозвище: «турки». И от этого казака, чьи черты и детали военной службы литературоведы будут сличать с чертами и деталями жизни героя «Тихого Дона» Григория Мелехова, от ночных бесед с другими казаками, их несравненных песен, жалоб на кривые стежки судьбы и доверчиво поверяемых ему надежд, что все старые заблуждения, ошибки теперь уже остались позади, пришла пора пахать землю, растить детишек, — от всего этого — опять набрасываясь на книги, хотя, казалось бы, и не осталось ни одной не прочитанной им и из той классической библиотеки, которую всю жизнь собирал его отец, и из других станичных библиотек. Не по страницам каких-нибудь третьестепенных произведений, ныне забытых, постигая тайны эстетического просвечивания горячего мрамора жизни, а по страницам «Илиады» и «Слова о полку Игореве», «Красного и черного» и «Мадам Бовари», «Полтавы» и «Тараса Бульбы», «Героя нашего времени» и «Записок охотника», «Войны и мира» и «Степи». Позднее, на докучливый вопрос корреспондента «о литературных влияниях», ответит: «А как же? Многие на меня влияли… Вот и Чехов влиял».
Но будет у Шолохова все эти годы на столе, как и в годы «Донских рассказов», еще один автор, больше которого никто не повлияет на него в выборе самого стремени «Тихого Дона». Все, что вышло из-под пера этого автора по казачьему, по крестьянскому вопросу, перебывает за эти годы под крышей того станичного домика, откуда потом выйдет к читателям первая книга романа. Недаром же еще и из рассказа Шолохова «Пастух», опубликованного в 1925 году, запомнилось: «Из степных буераков вой волчий, на жизнь негодующий…», а Дунятка от свежего бугорка земли, под которым остался лежать ее загубленный кулаками брат Григорий, «обочь дороги шагает, в город идет, где Советская власть, где учатся пролетарии для того, чтобы в будущем уметь управлять республикой.
Так сказано в книжке Ленина».
Как позднее запомнился из второй книги «Тихого Дона» и тот разгоревшийся между казаками-фронтовиками спор, когда они, настойчиво допытываясь у большевика Бунчука: «Илья Митрич, а из каких народов Ленин будет? Словом, где он родился и произрастал?», все же останутся при своем мнении: «— Нет, не поверю. А очень даже просто не поверю! Пугач из казаков? А Степан Разин? А Ермак Тимофеевич? То-то и оно! Все, какие беднеюшчий народ на царей подымали, — все из казаков. А ты вот говоришь — Симбирской губернии. Даже обидно, Митрич, слухать такое…»
Но уже и в первой книге «Тихого Дона» дадут знать о себе те глубинные ключи, которые чем дальше, тем все явственнее будут окрашивать в лазоревый цвет его стремя. И в неопровержимых по всей достоверности картинах еще довоенного расслоения казаков и неказаков на сытых и несытых, на коршуновых, моховых, листницких и кошевых, котляровых, валетов. И в эпизоде тягчайшего потрясения, испытанного Григорием Мелеховым после первого же совершенного им убийства на войне. И в сцене его же злобно-радостной выходки в госпитале в присутствии августейшей особы в отместку за все пережитое им и его односумами на фронте… Уже в первой книге «Тихого Дона» его автор выбредет на то лазоревое стремя, которого он отныне неуклонно будет придерживаться до конца романа.
Тюльпаны, чаще всего алые, буйно зацветающие; вслед за подснежниками по донской степи, лазоревыми цветами называют казаки. Но это также и цвет любви. «Цветок мой лазоревый…» — еще и теперь говорят своим возлюбленным на Дону.
Между тем на страницах белогвардейской мемуарной литературы за рубежом к тому времени ведь еще не отказались от надежды представить разгром контрреволюция на Дону всего лишь как вооруженное подавление «иногородней», «лапотной совдепией» всей массы казачества, которое, конечно, никогда с этим смириться не сможет. Все это лишь временное поражение «единого» «сытого» казачества в борьбе с находящейся при последнем издыхании Россией «голодранцев». И в тот час генеральной схватки, который грядет, этому «сытому казачеству» еще предстоит сказать свое слово, а может быть, и сыграть решающую роль…