Михаило Лалич - Избранное
Все дальше
Если во влажной глине сточной канавы у обочины дороги выдавить рядком буквы: ГАГО, БОЛЕ, ОЛЯ, ДИНАН — или какие-нибудь выдуманные имена, а потом в углубления насыпать чешуйчатого артиллерийского пороху и зажечь восковой спичкой, украденной на кухне у Джукиной матери, возникают и пышут пламенем красноватые и золотистые буквы, именуемые «рекламой», и день этот завершается как праздник. Взрослые подходят и уходят, иногда останавливаются посмотреть, полюбоваться этой красотой, но у них вечно не хватает времени, а может, и воображения, чтобы насладиться от души, и, уж конечно, в голову не приходит спросить у ребят, откуда у них порох. Не интересуются этим и итальянцы: им все некогда, они только и знают, что восклицать «брависсимо» да стрелять глазами в девушек и вскрикивать, заметив красивые ноги, а поскольку им любая нога красивая, стоит ей показаться из-под юбки, то они уже осипли от выкриков. Но горланят по-прежнему, не обращая внимания на то, что сипят и что дети таскают порох из склада боеприпасов.
У склада выставлен часовой, он держит винтовку на плече и топчется на месте, как лошаденка у постоялого двора. Время от времени прохаживается перед обитым серой жестью хранилищем. Потопает по траве и возвращается, но еще ни разу не удосужился заглянуть за склад, туда, где кустится загаженный солдатами терновник. Ребята подбираются именно с этой стороны, озираются, хотя нужды в том нет никакой. Или Боко Безрукиле наблюдает с пригорка, или Джука — с каменной ограды перед домом, а из сада — то Гаго, то Боле. Порох доставал обычно Дикан, поскольку у него самые длинные руки. Раньше было легче, это удавалось и Оле, и Джуке, нужно было только отыскать лаз под стеной, и можно нагрести пакетиков с порохом сколько душе угодно. По мере того как дальше катилась осень, руку приходилось засовывать все глубже. Однажды даже длиннорукий Дикан не смог ничего подцепить, напрасно он извивался и кряхтел, все равно вернулся ни с чем. Разыскали крюк, какое-то время добывали порох с его помощью, но вот прошло уже целых три дня, как они постились, довольствуясь обычными, густо дымящими деревенскими кострами, прежде чем Боко придумал расширить подкоп под стеной, чтобы Гаго мог забраться.
Поскольку экономить они не умели, то вскоре пришлось залезать в склад не до половины, а целиком. Для Гаго это не составляло труда, но однажды он задел и свалил что-то тяжелое, звякнувшее, а в следующий раз, пока шарил впотьмах, чьи-то грубые лапы схватили его за шею, сдавили и поволокли, а он визжал и изо всех сил вырывался. В конце концов его вытащили на поляну перед складом и дали волю кулакам. Так как Боко, Дикан и остальные, едва заслышав крики, дали деру, не было никого, кто мог бы подтвердить, что порох он брал для «рекламы», просто поиграть. Хотя и в этом случае ему не поверили бы, сказали бы: какая еще игра!.. До игры ли, когда партизаны отрезали и блокировали Никшич и, что ни день, в три часа палят из какой-то пушчонки?.. Может, только они еще не прочь поиграть, но уже никак не дети. Да и нет теперь детворы, сказали бы они в заключение, все это банда переодетая. Такие детки Кошчака убили, причем так укокошили, что он и не пикнул, а вместо венка дохлую собаку на могилу бросили…
Иными словами, никакие это не дети, а сущая напасть. Поэтому Гаго, как имеющего прямое отношение к этой напасти, — за руки и за ноги, голова при этом свисала вниз, а полы куртки волоклись в пыли — перенесли в помещение к карабинерам и отдубасили еще раз. Потом позвонили кому-то по телефону. Явился переводчик, Миюшкович, но он не смог или не захотел ничего поведать о родных Гаго, тогда вызвали другого переводчика, Трипа, и он рассказал, что отец Гаго на той стороне, мать — в тюрьме и что дома одна бабка, преопаснейшая старушенция, из тех чванных аристократов, что, кроме себя, презирают все и вся… На основании этого он заключил, что Гаго не случайно взялся воровать именно артиллерийский порох, значит, благодаря ему партизаны получали заряды для пушки… Уже засветились лампы, когда наконец все почувствовали, что устали, и когда Гаго охрипшим голосом, едва ворочая распухшим языком, прокричал:
— Хочу домой!
Все это ему порядком надоело, к тому же он считал несправедливым, что его оторвали от друзей и ему приходится за все расплачиваться. Главный карабинер кивнул головой и невесело, словно дразня, поддакнул:
— Домой, домой.
Двое вскинули на плечи винтовки и поставили Гаго между собой. При помощи нескольких итальянских слов, которые ему удалось выучить, Гаго попытался объяснить им, что беспокоиться о нем не стоит, он хорошо знает, где его дом, и может дойти сам, темноты не боится. Один из карабинеров, не дождавшись конца объяснения, сцапал Гаго за шиворот и выволок за порог, препротивный такой дядька, нашел время показывать силу на ребенке!.. От двери Гаго направился было в сторону дома. В тот момент, когда он хотел дать стрекача, тот же карабинер схватил его пятерней за шею и толкнул в противоположном направлении. Напрасно Гаго доказывал, что его дом не там, а в сторону Расток, карабинер не отвечал, делая вид, будто знает лучше. Повели его проулками, о существовании которых Гаго даже не подозревал, мимо старых домишек, пропахших торфом, через какой-то незнакомый город, бедняцкий, с кривыми заборами и все дальше, дальше. Возникали из тьмы насупленные башни, пустынные, а может, населенные призраками, на некоторых из них ветер громыхал дверьми, а сквозь глазницы окон проглядывали звезды. Он испугался, как бы его назло не бросили здесь. Поэтому обрадовался, когда они очутились перед столбом с лампочкой наверху, а потом двинулись по дороге, минуя какие-то деревушки с мигающими огоньками. Остановились у странного здания с двумя часовыми у ворот. Гаго решил, что его не поняли, заикнулся было, что хочет домой, к бабушке, и что он голоден. Потом не выдержал и расплакался. Конвоир, который не трогал его, принялся утешать, вытер ему слезы и стал растолковывать, мешая итальянские и сербские слова, что дом его теперь здесь, тут находится и его мать. Он поверил, вбежал в дом. Из коридора по привычке свернул налево, хотел сразу на кухню — думал, там мать, а значит, найдется и что-нибудь съестное. Пока безуспешно дергал за ручку двери, его настиг какой-то хромой оборванец, без винтовки, без шапки, но тоже взялся изображать из себя власть: схватил его за ворот и втолкнул в мерзкую комнату, набитую мужичьем, все стали изумляться, выспрашивать, откуда он и что натворил…
Луци
С тех пор ежедневно по утрам и вечерам он слышал, как мать бранится в коридоре женского отделения тюрьмы, а какие-то женщины, прачки или что-то в этом роде, склочницы с визгливыми голосами, поддерживают ее. Ссоры с более сильными вызывали у Гаго страх, и, пока они продолжались, мальчишка дрожал, сердце у него замирало, стоило кому-нибудь из тюремщиков в конце коридора заорать и загреметь прикладом. В такие моменты мать, будто догадываясь, что он боится, кричала, невидимая, словно из тьмы:
— Не бойся, Гаго, наши все ближе!..
Крестьяне, которые поначалу радовались, заслышав это, стали терять всякое терпение и надежду. Седовласый Симо Урдулия с торчащими в разные стороны усами мрачно изрекал:
— Черта с два!.. Не ближе они, а все дальше, вот попомните меня!
Между этим «все ближе» и «все дальше» препирательства длились до самой зимы, когда возобладало-таки второе. Прослышали, что националисты под командой полковника Байо Станишича прорвали кольцо окружения и открыли дорогу на Подгорицу. Оттуда прибыли итальянские грузовики, чтобы вывезти заключенных, пока новая блокада не прервала пути сообщения. Женскую половину тюрьмы тоже эвакуировали. Увидев мать, Гаго бросился к ней через двор, часовые подняли крик, женщины ответили, крики с обеих сторон схлестнулись.
Ошарашенный перепалкой, Гаго вначале не обращал внимания, куда их везут. Потом стал замечать: вокруг скалы, нагой, уродливый кустарник в колючках. Вскоре они спустились в долину, обнесенную со всех сторон колючей проволокой, затем въехали в город с такими же проволочными заграждениями у самых домов.
Как ни странно, в башне Рогошича, где все не могли отделаться от страха, Гаго чувствовал себя лучше. Черный Луци, надзиратель, назначил его разносчиком. В его обязанности входило помогать по кухне, передавать в камеры пищу, которую приносили родственники заключенных, а потом собирать пустую посуду и относить к воротам. Чтобы он мог выполнять эту работу, Гаго дали старую солдатскую гимнастерку, которая закрывала ему колени, напоминая плащ с подвернутыми рукавами. Так или иначе, теперь он обходился без оборванных крестьянских кацавеек и безрукавок, которые одалживали ему, чтобы не замерз. Был он, правда, бос, но к этому привык, а пол в коридоре был ровным и гладким, к тому же его подметали здоровенной березовой метлой, так что Гаго мог не опасаться наколоть или ушибить ногу. Снуя по двору к воротам и обратно, он часто замечал мать в окне женской камеры, та махала ему рукой, смеялась, радовалась, что видит его, оттого, наверное, и скандалила теперь редко. Впрочем, с тех пор как сюда попали, она совсем не ссорится. Для него день стал короток, заполненный делами, беготней. Немаловажны для Гаго запахи пищи, распространяющиеся из посуды, которую он разносит и передает заключенным. Пахнет вареным каштаном с приправами — и засвербит нёбо, каждый раз в одном и том же месте; коли принесут тушеную фасоль — она еще издали щекочет кончик носа, а уж вблизи — слюнки не удержать. Сама возможность ощутить эти запахи кое-что значила, но ему теперь нередко и перепадает: где уклейка, где кусочек карпа, а то, глядишь, и ломтик сыру, кружок колбасы или глоток-другой понравившейся ему пищи. Еще не было случая, чтобы он просил, на это попросту нет времени, да он и постыдился бы, однако люди сами как-то догадываются, чего ему хочется, и угощают.