Преодоление невозможного - Аким Сергеевич Лачинов
Русаков заявил: «Сталин преступник, после окончания войны он руководить не будет, он грузин и делает грузинам поблажки, а с русских три шкуры дерёт». Я ответил: «Нет, уважаемый, Сталин руководил и будет руководить». После моих слов он пять раз ударил меня по лицу, схватил за горло и чуть не задушил. Благо, появился свидетель, который утихомирил его. Конечно, сопротивляться физически Русакову я не мог, так как по упитанности и телосложению он превосходил меня. Вообще я был самым слабым в команде.
После этого инцидента так стало горько на душе, что хотел наложить на себя руки. Морально больше переживал, чем физически. Весь день покоя не находил и всю ночь не спал. Поделиться не с кем, нет ни объекта, ни субъекта для психической разрядки. Вспомнил все издевательства нацистов, особенно в Хаммерштайне. Вспомнил, как на голой земле, прижавшись друг к другу, сидя кружком, спали, а утром оказывалось, что все мёртвы, кроме меня, как ели траву и брикеты из спрессованной угольной пыли, как пленных живыми закапывали в траншеях, как вечером до смерти избивали и отбирали пайки, как утром добивали ослабленных и выбрасывали из бараков на плац, на растущую гору трупов, как у многих выжигали на груди номер военнопленного. Первоначально для формальности записывали фамилию и имя, а на самом деле, пленных учитывали только по номерам, мой номер был, если память не изменяет, 325-й. Деревянную или металлическую пластину с номером вешали на шею, а провинившимся номер выжигали на груди. Вспомнил я и это, и многое, многое другое. Хотя в команде было двадцать пять человек, я чувствовал себя в одиночестве, так как наши взгляды были совершенно противоположными. Одиночество меня очень угнетало. А тут ещё тяжёлые условия жизни – непосильный труд и различные ограничения: запрещено общаться с людьми, читать, писать, ходить куда-нибудь, даже в туалет (вечером нас запирали и ставили парашу вместо туалета).
На второй день после инцидента ребята сцепились с Тылкиным по какому-то поводу. Тылкин в пылу гнева назвал их предателями, пресмыкателями. На то было веское основание. Своим старанием лучше работать на помещицу эти люди вызывали у нас озлобление. Особенно усердствовали мордвин и сибиряк Русаков. На сей раз драки не получилось – помешало появление конвоира.
На третий день по дороге к месту работы конвоир повернулся ко мне и спросил: «Du bist Jude?» («Ты еврей?») Я ответил: «Nein» («Нет») «Alle Kriegsgefangenen sagen: du bist Jude» («Все военнопленные говорят, что ты еврей») – сказал конвоир. «Du und Tilkin arbeiten schlecht» («Ты и Тылкин плохо работаете») – заключил конвоир. А потом добавил, что помещица решила отправить нас обратно в лагерь. Я понял, что пленные нажаловались помещице и, видимо, настроили её против нас.
Хозяйке было лет 35, среднего роста, белолицая, худощавая, но статная. Одевалась элегантно. Обычно она появлялась утром в крепдешиновых брючках и тёмно-синей кофточке особого покроя по французской моде, давала хофмейстеру задание, с нами не разговаривала и особо не придиралась. Хофмейстеру было лет 70, очень высокий, худощавый, немного сутулый. Маленькие серые глаза, острый нос, маленькая голова и узкий лоб, на голове немного волос каштанового цвета, ноги длинные. Он допускал некоторые причуды. Например, в присутствии нас и немецких девушек оправлялся по-лёгкому. Странности были и у конвоира. Однажды в присутствии нас и немецких девушек он вытащил член и показал немецким девушкам в ответ на слова, что якобы он сохнет без жены. И это так называемая немецкая культура.
Хофмейстер передвигался медленно. Всё его поведение показывало, что ему не до работы, лишь война заставила его здесь управлять помещичьим хозяйством. Правда, эта работа не так уж и трудна, ведь сам он ничего не делал, только давал задания нам и немецким рабочим и следил, как мы работаем, а чаще всего куда-то уходил. Чувствовалось, что нам он сочувствовал. Поэтому идея отправить нас в лагерь исходила не от него.
Узнав о нашей отправке в лагерь, мы, конечно, сникли. Как ни тяжело было работать на помещицу, а всё-таки это не лагерь. Ну что ж, ничего не поделаешь: узнав про наше отношение к работе, к войне и фашизму помещица заявила куда следует. Действительно, на второй день нас отправили в лагерь Хаммерштайн.
Честно говоря, мне стало не по себе и даже страшновато. Вспомнились избиения, издевательства, страшный голод, горы трупов, как ел траву и угольные брикеты. После них у меня был запор, и в течение 17 суток я не мог сходить в туалет. В последние три-четыре дня уже ничего не ел, живот вздулся, мог случиться заворот кишок. На нас никто внимания не обращал, помощи ждать неоткуда, к врачам не пускали. На моё счастье, я с кем-то поделился своей бедой. Он за три пайки хлеба принес мне мыльный раствор. А где он достал мыло – ума не приложу. Я выпил три кружки, но испражняться не мог, чуть концы не отдал. Тогда я решил засунуть в прямую кишку палку и ковырять. Долго мучился, но, наконец, всё-таки избавился от многодневных скоплений. Это было ужасно, я потерял много крови, но оказался на «двенадцатом небе».
И вот мы вновь в Хаммерштайне. Сперва нас поместили в блок, где не было бараков. К нашему счастью, там оказалась яма, напоминавшая блиндаж. Нас было человек семь. Мы зарылись в эту яму и, прижавшись друг к другу, заснули. Только стало рассветать, слышим из соседнего блока крик, шум, гортанную ругань немцев и полицаев, громкий лай собак. Через несколько минут солдаты и офицеры с собаками ворвались в наш блок. Мы инстинктивно выскочили из своего подземелья. Несколько бульдогов и овчарок набросились на нас. Двух пленных запороли до смерти, остальных собаки неплохо покусали. Меня овчарка схватила за ногу. Я кулаком ударил её по голове, она раскрыла пасть, я кулак засунул в пасть. В этот момент офицер резиновой плёткой несколько раз ударил меня по голове, и собака за это время успела меня покусать. Побитые и окровавленные в сопровождении немцев, собак и полицаев, мы отправились в другой барак. Там мы посыпали раны пеплом и кое-как