Цирил Космач - Весенний день
III
Да, бедный малый! Три года он проучился в начальном торговом училище. Но дальше дело не пошло — бедность накрепко заперла ему путь в Горицу. Это был такой тяжелый удар, что он без борьбы покорился своей судьбе, как покоряется арестант, приговоренный к пожизненному заключению. И жил он, как арестант: молча, старательно, но без всякого интереса выполнял положенную работу по дому и никуда не ходил. Хорошо еще, что он дома один, а дом стоит на отшибе, в получасе ходьбы от села, на левом берегу Идрийцы. Дороги тут не было, просто вдоль реки тянулся ухабистый проселок, на котором в иной день не показывалось ни души. Деревню малый возненавидел, так как был убежден, что там все только и делают, что судачат о нем. Он прямо-таки видел, как деревенские насмехаются над ним, а еще того пуще — над отцом. Вот, мол, так ему и надо, земли мало, а туда же — пыжится, посылает парня в училище. Теперь он ни крестьянин, ни барин, всю жизнь несчастным будет.
С насмешками в свой собственный адрес малый, сколь это ни трудно, еще мог бы смириться. Как-никак, они придавали еще большую цену и остроту его страданию, которому малый отдавался с тем особым болезненно-мстительным наслаждением, с каким страдают подобные ему юные бедолаги. Другое дело насмешки над отцом. Мысль о них причиняла боль, но эта боль была естественной и неподдельной. Малый не мог поднять глаз на отца. Находясь в той наиболее мучительной поре юношества, когда человек, обремененный чувством некой роковой вселенской вины, бродит во тьме по холодной и клокочущей реке, текущей между отроческим и юношеским возрастом, он, разумеется, упрекал себя в том, что отец страдает из-за него. На вопрос, в чем его вина, он, естественно, давал себе ответ, который больше всего подходил к его душевному состоянию, а именно: он виноват уже тем, что существует, тем, что живет на свете. Как хорошо было бы, если бы его вообще не было!..
Так тянулась эта мертвая жизнь, тянулась страшно медленно, вплоть до того октябрьского дня, когда он впервые услышал собственными ушами насмешки, которых так боялся. Они с отцом пилили во дворе дрова. Оба молчали и так сосредоточенно следили за движением пилы, со звоном врезавшейся в неподатливую буковую древесину, что не заметили, как из-за хлева вывернулся Модриян. Они увидели его, только допилив бревно и откатив чурбаки. Коренастый мужик стоял в каких-нибудь трех шагах от козел. Склонив круглую голову к левому плечу, он лукаво поглядывал из-под полуопущенных век. Профессиональная улыбка лавочника и редкие седые усы, свисавшие из-под широкого носа двумя треугольниками, прятали хитрость и злобу, уже давно проложившие борозды в углах толстых губ.
— Те-те-те, пятнадцать петухов, какая у него в руках-то сила-силушка! — проворковал он, указав на малого рукой, в которой была раскрытая табакерка. — Вот будет работник, работничек!
Малый, не терпевший Модрияна именно из-за его приторной речи и теперь, разумеется, тотчас почуявший насмешку в его словах, молча удалился в дом. Там он поместился за входной дверью, у заросшего пылью, никогда не открывавшегося оконца, дабы держать деревенского богатея под наблюдением на случай, если тому вздумается еще раз пройтись на его счет. Он прислонился к косяку, осторожно отодвинул пыльную бутылку, стоявшую на подоконнике, и стал смотреть на двор.
Как раз в этот момент из-за угла выбежала Кадетка. Она остановилась перед колодой, на которой кололи дрова, движением головы перекинула свои толстые косы на грудь, сцепила руки за спиной и воззрилась сначала на отца, а потом на Модрияна. Модриян взял из табакерки щепотку табака, и Кадетка тотчас отскочила в сторону, хорошо зная, что иначе он чихнет на нее. Затем она перекинула косы за спину и побежала к дому. Малый услышал, как ее босые ноги быстро прошлепали по коридору в кухню, сейчас же вернулись и устремились к двери, ведущей в горницу. Однако дверь не открылась; наоборот, за его спиной загремели лопаты и мотыги, составленные в угол, примыкавший к оконцу. Малый быстро обернулся и увидел Кадетку, стоявшую у него за спиной.
— Не шуми! — прошипел он.
— А зачем ты спрятался? — возразила Кадетка.
— Вовсе я не прячусь! — мрачно проворчал он, сконфуженный тем, что его застали за подслушиванием.
— Почему же тогда ты стоишь за дверью? — улыбнулась она, глядя на него большими синими глазами.
— Стою, и все тут! — упрямо повел он плечами и отвернулся.
Она пробралась к нему, ткнула пальцем в грязное стекло и прошептала?
— Что это он?
— Что?
— Он злится?
— Кто?
— Модриян.
— Модриян злиться не умеет.
— Все равно я его терпеть не могу! — надулась она. — Он противный. Табак нюхает. И вообще противный. Говорят, что он бьет жену. Ты ведь слыхал? За то, что она пьет. Я бы тоже пила, если бы у меня был такой противный муж. Знаешь, по ночам он ее таскает в погреб. Нет, не таскает, прямо сталкивает вниз с лестницы. А когда она поднимается, он заставляет ее пить вино из бочки через резиновую трубку, а потом ее этой трубкой бьет. Трохова Ера говорила нашей Иване. Брр! Ты не веришь?
— Верю, — пробурчал малый. — А теперь молчи!
— Постой-ка, я тебе еще кое-что скажу. На прошлой неделе он опять ее избил. В воскресенье ее не было в церкви. И я слыхала, как он сказал священнику: «Лежит, лежит наша мамочка, лежит. Печеночка. Почечки. Что поделаешь, господин священник…»
— Да замолчи же! — сердито прошептал малый и отодвинулся, сколько было возможно. Места было мало, и он чувствовал рядом с собой ее теплое тельце, а на своем лице — ее волосы. Это тревожило и волновало его. И кроме того, он сердился. Теперь уже не только из-за того, что Кадетка застигла его за подслушиванием, а еще больше из-за боязни, как бы она не услышала, что Модриян скажет о нем, — хотя она была всего лишь девятилетний несмышленыш. Он хотел было уйти, но его охватило упрямство, он остался и стал смотреть сквозь закопченное стекло.
Отец тем временем отложил пилу и стал не спеша поглаживать ладонью горбинку своего орлиного носа. Он это делал каждый раз, когда что-нибудь приводило его в замешательство или когда ему надо было о чем-то поразмыслить. Он не проронил ни слова. Сел на колоду и указал Модрияну место рядом с собой.
Модриян понюхал щепотку табака, высморкался и застонал:
— Ох, Андрейчек, посидел бы я, еще с каким удовольствием посидел бы с тобой! Да некогда, куманек, некогда! Вот сей момент вспомнил, что должен сегодня отвезти Лудвика на станцию. В Падую едет. В ниверситет. В ниверситет! — повторил он со значением и обширным носовым платком утер висячие усы.
— В университет! — твердо произнес отец. — Впрочем, по-нашему говорится «во всеучилище», — добавил он, так как неизменно ополчался против слов, которые казались ему хоть сколько-нибудь похожими на итальянские.
— Верно, во всеучилище, — с трудом одолел Модриян новое слово. — Юс будет штудировать.
— Право будет изучать! — повторил отец.
— Во-во, право, — закивал Модриян. — И если все будет хорошо, станет адвокатом, адвокатиком. Доктором будет, докториком. И в Толмине откроет свою контору, конторочку.
Отец снова приложил ладонь к носу, но не проронил ни слова.
Модриян опять понюхал табаку, чихнул, обтер усы, а потом кивком головы указал на дом и спросил притворно-невинным тоном:
— А твой так дома и останется?.. Те-те-те, вот бы жалко было, так жалко! Такая светлая голова, головушка, и останется в вереске, вересочке, в этакой тени!
Он поцокал языком, сочувственно покачал головой и оглядел наш бесплодный теневой склон.
Отец медленно поднялся, упер руки в бока, выпрямился и в свою очередь обвел взглядом свое поросшее вереском владение.
— Гм, вереска у меня и правда хватает, — серьезно подтвердил он. — Но только ни разу, сколько живу, не слыхал, чтобы вереск как-нибудь влиял на голову. А что касается тени, не замечаю, чтобы ваши головы, которые всегда на солнечной стороне, были светлее наших, на которые падает тень от склона.
Говоря так, отец все равно что пальцем показывал на Модриянова Лудвика, который за одиннадцать лет с трудом одолел восемь классов гимназии и только с третьей попытки с грехом пополам сдал экзамены на аттестат зрелости.
Выслушав отца, Модриян вобрал в себя воздуху и вытянул шею, точно подавился слишком большим куском, а потом несколько энергичнее, чем обычно, вытер усы и снова нацепил на лицо свою профессиональную улыбочку. Эта фальшивая улыбка уже изрядно пообтрепалась — ведь Модриян прошел с нею долгий и победоносный путь от бродячего коробейника до лавочника, трактирщика, землевладельца и обладателя трех домов. Она так приросла к его лицу, что он не мог от нее отделаться, как, разумеется, не мог отделаться и от свой души, оставшейся душой коробейника. Если ему случалось съязвить, он делал это весьма осторожно и выбирал только таких бедняков, которые не могли добавить ни крупицы к его богатству. Сам же на уколы отвечал улыбкой. Кожа у него была толстая, и его невозможно было пронять настолько, чтобы он забыл свой жизненный девиз: «Без грошика нет лиры, без лиры нет тысчоночки! Лавка вырастает из лавчоночки! Лавочнику все позволено, только не обижаться на покупателя!» Потому и отцовские слова, как они ни были резки и метки, не слишком глубоко его задели, и он ответил ненатурально громким смехом: