Анатолий Калинин - Товарищи
А пока братья Стрельцовы на рыбалке, варят уху и разговаривают у костра. Как же это можно так написать! Да это же, конечно, сам Шолохов и любовался сазаньим боем на Дону, на Хопре, и закидывал леску, и подсекал рыбину. А случалось, срывалась она у него с крючка, и так же по-детски радовался он, вытаскивая ее, как теперь радуется Александр Стрельцов, и печалился, когда она уходила от него, чтобы потом посмеяться вместе с другими рыбаками у костра над самим собой. Вот так же перешучиваются братья Стрельцовы. Но тут же подспудно не прекращается, проходит берегами их сердец другая напряженная жизнь, лишь изредка прорываясь наружу. О тяжелом и подчас страшном они говорят между собой, и все-таки старший брат старается перелить в младшего всю свою, так и не омраченную никакими преходящими обстоятельствами, чистую любовь к земле, к своему народу. И это еще скажется, скажется потом. Впрочем, мы уже знаем, как это сказалось: мы уже встречались с младшим Стрельцовым на военных страницах романа «Они сражались за Родину».
Здесь же, на этом тихом берегу, у рыбацкого костра, ничто пока не предвещает, что вскоре им придется сражаться и отдавать за нее свою жизнь. Лишь старший, Александр Стрельцов, разговаривая с братом, нет-нет да и дает ему почувствовать, что необходимо быть готовым к самому грозному. И потом — опять ничем не нарушаемая благодать тишины, натягивает лесу рыба, пересыпанными юмором фразами обмениваются братья. Никогда еще им не было так хорошо, как теперь, после долгой разлуки. И вдруг:
«Из кустов белотала вышли двое, подошли к берегу. Николай, вглядевшись, сказал:
— Шофер райкомовской машины и инструктор райкома Ваня Петлин. Нет, тут что-то другое…
— Перевезите меня, Николай Семенович, — послышалось с того берега.
Николай молча спустился к лодке.
Только в прошлом году демобилизованный из Красной Армии старший лейтенант Петлин подошел к Александру Михайловичу строевым шагом, четко приложив ладонь к околышку артиллерийской фуражки.
— Разрешите обратиться, товарищ генерал, — И подал конверт. — Шифровка на ваше имя.
Александр Михайлович прочитал и, широко улыбаясь, крепко обнял стоящего рядом Николая. Он тяжело дышал и говорил с короткими паузами:
— Ну, брат, приказывают немедленно прибыть в Москву за назначением. Генштаб приказывает. Вспомнил обо мне Георгий Константинович Жуков! Что ж, послужим Родине и нашей Коммунистической партии! Послужим и верой и правдой до конца! — Он стиснул в объятиях Николая, и тот впервые за все время увидел в помутневших глазах брата слезы».
Я завидую вам, читатель, — у вас эта радость еще впереди. Перед вашим взором еще развернется во всей своей силе шолоховское полотно, посвященное и тому кануну войны, когда предгрозовое небо Родины начинали озарять вспышки зловещих молний, и самой грозе. Полотно, населенное несравненной красоты, чистоты и мужества людьми, плоть от плоти своего великого многострадального и несгибаемого народа.
Все масштабно у Шолохова, ничего нет вполголоса, и в каждой строчке, в каждом слове все от имени той любви, которую проносят в сердце через всю свою жизнь и старший Александр Стрельцов, и его младший брат — Николай, и их товарищи, с которыми они завтра плечом к плечу будут сражаться — и уже сражались — за свою социалистическую Родину.
Правда, неприкрытая, ничего не утаивающая и этой своей предельной открытостью возвышающая дело партии, взрастившей таких людей, веру которых ничто не может убить.
Если даже все это вами самими было пережито, все равно как если бы впервые обступает вас эта жизнь, исполненная высоких страстей. И волнение новой встречи с суровой и прекрасной молодостью своей страны, с самим собой и своими товарищами объем лет сердце.
И кто бы вы ни были, радость и гордость за свой народ с новой силой охватят вас вместе с благодарностью художнику слова за новое приобщение к этому, казалось бы, уже отошедшему в прошлое и все-таки неувядаемому, незабываемому, без чего мы все не были бы сегодня такими, какие мы есть.
Но и вы, читатель, должны мне позавидовать. К вам еще только должен прийти этот огонь по незримым проводам, протянувшимся от могучей ГЭС, на турбины которой падают воды тихого Дона у вешенского яра, а мое сердце уже встрепенулось от этого огня. И что-то самое дорогое, что всегда есть у человека в сердце, вспыхнуло еще ярче, Отныне жизнь непременно должна будет измениться, как это всегда бывает, когда начинаешь равняться на ту, незнаемую до этого меру ответственности, которая только что открылась взору. Чем же и как отблагодарить его за это? Как и за эти слова:
— Почему же так быстро — и уже домой? Условимся отныне встречаться чаще.
Нет, совсем не быстро, а самое время, пора. И как бы ни были желанны эти встречи, какой бы неизгладимый след ни оставила теперь в сердце и в памяти эта, может быть, самая главная, а чаще нельзя. Вон и сам он берет со стола присланные ему из Москвы, из архивов, пожелтевшие листки и вслух начинает читать опубликованное всего за неделю до войны, предназначенное тогда вселить в народ спокойствие и все же предельно тревожное Заявление ТАСС. И глаза его тут же украдкой скользнули в сторону, к порожкам лестницы, уходящей наверх, в ту самую комнату, где он остается наедине с самим собой. В три часа и никак не позже четырех часов утра он всегда встает, и никто не вправе нарушить это его уединение, никто.
— До свиданья, Михаил Александрович… — Дальше не идут слова. Какие еще могут быть слова?!
Только он, должно быть спустившись с порожков, и умеет вот так улыбнуться и взмахнуть рукой, провожая в путь.
Но тебя, бывшая фронтовая машинистка, я все-таки решаюсь нынче разбудить, хоть и жаль это мне и нелегко тебе просыпаться и садиться за машинку после трехсот пятидесяти километров за рулем туда и трехсот пятидесяти обратно. И утро еще совсем раннее, край солнца высунулся из-за островных верб на Дону, и сам Дон, как всегда в это время, красновато дымится, серебряно чадит, пробуждаясь. Но читатель не должен ждать. И в армейской редакции, помнишь, тебя будили еще раньше, часто прямо среди ночи, когда военные корреспонденты приезжали с передовой из-под Самбека, с высоты 101, из дивизии Аршинцева, из корпуса морской пехоты, и тебе нередко приходилось спать не раздеваясь, в гимнастерке и в юбке.
Не правда ли, в чем-то мы совсем другими стали с тобой за это время — меньше чем за два дня, — после того, как прочитали эти страницы. В своей жизни мы еще не раз вернемся к ним, но этого уже не забыть. И мы обязательно будем жить отныне, как-то еще и по-новому всматриваясь в людей, видеть в их лицах и сердцах что-то такое, чего не видели прежде. А читатель, если и взыщет за то, что вот так, с дороги, из уст прямо на валик машинки, то все же поймет, что нельзя было это отложить. Это ведь тоже с передовой.
Из белесой дымки утра все ярче выступают осенние краски виноградных садов, береговых верб. Все тот же самый Дон омывает их корни, который там, в верховьях, ластится к вешенскому яру.
Первая и последняя
В жаркий солнечный полдень набредешь где-нибудь под придонскими вербами на струю выбившегося из-под берегового склона родника, опустившись на колени, перехватишь ее губами и с ненасытной жадностью пьешь, потом оторвешься, взглянешь на голубое небо, и опять пьешь. Казалось бы, ничего, столь же пленительно сладкого и так утоляющего жажду, как этот придонский родник, не может быть. Но не потому ли и никак не можешь оторваться от него.
Не так ли нам, мой друг, никогда, вероятно, не исчерпать до конца ту непременную тему в дни наших встреч, когда я, приезжая из своих степей в Москву, часто прямо с вокзала или из аэропорта заявлюсь к тебе в комнату в редакции, и ты после первых радостно-дружеских восклицаний вдруг спрашиваешь у меня понизившимся голосом: «Ну, как там казак?» Как если бы из-за того, что я живу на той же донской земле я могу знать, что происходит с ним каждую секунду. Но если ты и не спросишь меня о нем, то я сам рванусь навстречу этой вспыхнувшей синеве в твоих глазах. Такой же, должно быть, яркой, как и небо над твоей Арбузинкой, под которым ты родилась, а потом выстаивала за штурвалом на мостике комбайна.
И все же пусть не будет неожиданным для тебя, если я теперь скажу, что из-под пластов нашей общей любви к нему все это время постоянно пробивался и спор между нами. Особенно когда в нашем разговоре оказывались рядом имена Аксиньи и Натальи. Скорее, это даже не спор, а подтверждение того, что, должно быть, и подразумевал под своими словами Лев Толстой: «Сколько сердец, столько родов любви».
И при этом всегда как бы еще чего-то не хватало мне, чтобы надежнее защитить в твоих глазах Аксинью. Вплоть до той последней поездки в Вешенскую к нему в апреле прошлого года, когда вдруг сразу стало понятно, чего же именно не хватало, и для меня сразу все осветилось. Теперь я знаю.