Илья Эренбург - Буря
— Эй, новичок!.. Как ты назвал себя на допросе?
— Профессор Дюма.
— Где тебя взяли?
— Дома. Я сидел и читал, пришли два боша, полицейский, раскидали все книги.
В ответ наступило молчание. Дюма обиделся: если я не из их организации, значит, со мной и говорить нельзя? Должны понять, что я не сволочь, раз я здесь…
— Профессор! Какие новости на воле?
Дюма оживился, подробно рассказал про Сталинград. Немцы служили панихиду. Он загрохотал:
— Называют себя «европейцами», этакие кретины!..
— Тише, не нужно кричать… А это действительно смешно — панихида…
Вдали гудело: «Сталинград» — сосед передавал соседу рассказ профессора.
Потом все замолкли. В камеру Дюма вошел немец, крикнул: «Встать!» и ударил профессора по лицу. Когда немец ушел, Дюма прикрыл глаза рукой, подумал: вот и пришли дни испытаний… Он стар, тело может не выдержать. Зато есть у него преимущество: хорошо изучил себя, знает, что не станет на колени, не попросит пощады. Наци для него огромные насекомые. Такой может умертвить, унизить такой не может…
— Профессор!..
Он подошел к окну, напряг слух.
— Профессор, передает Жорж, он — студент, слушал ваши лекции. Он передает, что его приговорили к расстрелу. Передает привет… Погодите, он продолжает… Он передает, что гордится тем, что вы здесь…
Хорошо, что сейчас нет поганого немца, подумал Дюма, он решил бы, что это он меня довел до слез… Я, наверно, никогда не узнаю, кто этот Жорж. Сидел в аудитории среди других… Его приговорили к расстрелу, а он передает привет, хочет меня приободрить… Здесь кончаются возможности палачей: они не могут приговорить ни к низости, ни к бесчестью…
Все-таки хороший народ!.. Говорят, что Франция протухла… Есть в этом правда. Меньше единства, меньше силы, многие разжирели… «Мы, Филипп Петэн»… Нивель пишет про Персефону… Шартье или Диди предатели… Но сколько таких?.. Есть у французов одно достоинство — человечность. Да, да, мы человечны и в геройстве, и в слабости, и за едой, и с женщинами, и на баррикадах. Я работал с англичанами, норвежцами, с Гомесом. Они, может быть, чище, сильнее, благороднее. А человечней, пожалуй, мы. Что бы фашисты ни писали, есть человеческое достоинство. Именно поэтому Жорж спокойно ждет смерти. Да и я здесь поэтому. Могла быть вместо меня Мари… Тот, кто написал на стене «Сталинград», думал не о мести, не о реванше, не о славе, не о тех конференциях, где после войны будут торговаться и блефовать, он думал о достоинстве, о том, что человека нельзя раздавить железом. Тело можно раздавить, а сущность нет.
И Дюма улыбался такой улыбкой счастья, что немец, который поглядел на него в волчок, уныло подумал: старик от страха рехнулся…
28
Когда майор Шеффер месяц назад сказал Ширке: «Вы преувеличиваете значение сталинградских боев», — Ширке ответил: «Я не люблю играть в прятки. В тридцать втором году католики и социал-демократы уверяли, что не следует преувеличивать значения победы наци. В тридцать восьмом парижские газеты писали, что Судетская область ничто по сравнению с мощью объединенных Франции и Великобритании. Нужно глядеть правде в глаза. Я верю в гений фюрера. Наступают месяцы проверки, до сих пор мы завоевывали, теперь мы должны воевать…»
Февральское сообщение ошеломило многих, но не Ширке — он был к нему подготовлен. Он считал, что многие командиры рейхсвера, обладая и знаниями, и опытом, лишены того, что он называл «нервом войны». Для некоторых генералов фюрер — выскочка, случайная фигура, они живут в прошлом, поклоняются уставу, идут в поход с грузом академических формул. Такие люди думают, что теперь, как в девятнадцатом веке, происходит поединок двух армий, что будут победители и побежденные, мирные переговоры, компромисс. Вздор! Немецкий народ все поставил на карту — он или будет господином, или попадет в рабство. Мы воспитали молодежь, динамичную, смелую, свободную от предрассудков, эта молодежь и теперь, после сталинградской катастрофы, способна победить. Нужно только убрать из армии старых интриганов, мягкотелых и двуличных!
Нелегко было Ширке работать во Франции; он понимал, что нужно маневрировать, любезничал с покойным Берти, льстил Нивелю, не скупился на комплименты и улыбки. Рассказывали, что у него на письменном столе стоит бронзовая статуэтка Жанны д'Арк. В душе он ненавидел французов. Они говорят с дрожью в голосе «дорогой господин Ширке», а сами мечтают — как бы вздернуть этого боша на фонаре… Он не обольщался иллюзорным спокойствием. Франция косит — один глаз смотрит на запад, другой на восток. Они готовы перегрызть друг другу горло, одно их объединяет — вражда к Германии. Когда Шеффер с возмущением рассказал, что «французики распустились» — на доме, где он живет, написали «Сталинград», Ширке усмехнулся: «Надеюсь, это не помешало вам спать?» Такой Шеффер наверно трясется. Меня не удивит, если в трудную минуту он попробует перестраховаться…
Ширке знал, что он не изменит фюреру. Его жизнь до того, как он примкнул к движению, была тусклой и неинтересной. С фюрером он узнал вкус победы, пригубил вино власти. Ширке презирал человеческие взаимоотношения, основанные на недомолвках, на дружбе, на зыбком песке увлечений или отталкиваний. Человек должен или приказывать, или повиноваться. Полковник Байер приказывает Ширке, Ширке приказывает Иенчу или Форсту.
Он считал себя идеалистом. Однажды жена спросила его, правда ли, что в Польше убивают всех евреев, даже детей. Он ответил: «Подробностей я не знаю, этим занимается другое ведомство, но мне говорили, что на Востоке есть города, уже очищенные от евреев. Я понимаю, как тяжело ликвидировать детей, но это необходимо — нужно уметь корчевать до того, как сеять. Через двадцать лет человечество будет благословлять тех, кого либералы теперь называют палачами…» Госпожа Ширке сказала: «Ты прав». Она всегда соглашалась с мужем, когда речь шла о вещах, которые ее не затрагивали. Зато она была непримирима в денежных делах. Ширке ни в чем ей не отказывал, но она изводила мужа упреками, что он живет слишком широко и ничего не откладывает на черный день. Напрасно он пытался ей объяснить, что, если действительно настанет черный день, им не помогут никакие сбережения. Она отвечала: «Нельзя быть таким эгоистом, ты должен подумать обо мне, о Гансе». Госпожа Ширке сделала все, чтобы удержать сына от политики, воспитывала его, как девочку, а потом знакомила с хорошенькими дочками солидных людей, надеясь, что они сделают то, чего не сумела сделать мать. Но эпоха оказалась сильнее госпожи Ширке, и Ганс, восприняв идеи своего времени, попал в эсэсовскую дивизию.
В начале февраля Ширке получил письмо от жены, она писала:
«Часть, в которой находится Ганс, отправляют к тебе, говорят, что на их долю выпадет отразить десант союзников. Это ужасно. Ведь все это дети, как Ганс! Я готова наложить на себя руки».
Ширке сам не раз в ужасе думал: Ганса скоро отправят на фронт. Получив письмо жены, он обрадовался — хорошо, что не в Россию… Неизвестно, когда союзники высадятся. Да и война здесь не будет такой беспощадной… Мальчику повезло. Жене Ширке написал:
«Я удивляюсь твоим жалобам, все немецкие матери в равном положении. Если бы наш Ганс оказался среди защитников Сталинграда, мы могли бы гордиться, что дали родине и фюреру героя».
Он надеялся повидать вскоре сына. Все сложилось иначе. Был ветреный февральский день. Ширке завтракал с Пино. Он пожалел, что Берти умер, с тем было интересно и поспорить… А Пино не возражал, сухо говорил, что «промышленники вполне удовлетворены, осуждают террористов»… Так они все говорят. Но что у него в голове?.. Ширке заговорил о Сталинграде:
— Это тяжелый удар. Для нас и для всей Европы.
Пино соболезнующе вздыхал, не высказывая своего мнения. Когда Ширке поставил вопрос в упор, Пино ответил:
— Вы сами понимаете, что я не могу сочувствовать коммунистам. Для этого я прежде всего недостаточно обездолен жизнью…
А когда они пили кофе, Пино сказал:
— Действительно тяжелый удар — двадцать ваших дивизий, не считая румын, это серьезные убытки, не знаю, как вы выйдете из положения…
Слово «убытки» разозлило Ширке — торгаш! Но он не подал виду, улыбнулся:
— Такую цифру дают красные. Я вижу, что вы слушаете Лондон… Удар, как я вам сказал, тяжелый. Но летом мы должны отыграться… Нужно во что бы то ни стало остановить большевиков. Иначе они придут не только на Шпрее, но и на Сену…
— Мы надеемся на вашу армию, — поспешно сказал Пино (он упрекал себя за неосторожность).
После завтрака Ширке отправился на службу. Майор Шеффер ему сказал:
— Вас вызывал полковник.
Шеффер догадывался, в чем дело, и соболезнующе глядел на Ширке.
Выйдя из кабинета полковника, Ширке был спокоен, но озабочен.