Вячеслав Кондратьев - Искупить кровью
— И правильно, ты, Петрович, во мне не сумлевайся. А греха я в том не вижу.
— Грех он, конечно, есть. Но нашему брату за всю нашу жизню разнесчастную Господь Бог все грехи отпустить должон, — заключил папаша и перекрестился.
После этого долго молчали, покуривали… Затем Мачихин сказал обеспокоенно:
— Показалось мне, Петрович, что кто-то смотрел за нами. Чуял я это… Тогда хана нам с тобой.
— Какая хана? — небрежно бросил папаша. — Ты что, надеешься живым отсюдова выйти? Хрен-то… Пойдут германцы отбивать деревню — всем нам крышка. Ну, а если… продаст кто?… Пока винтарь у меня в руках, расстрелять я себя не дам, отбиваться буду, — твердо сказал папаша.
А не зря чуял Мачихин… И верно, видел один человек, как пробирались они по окопу и как грянул оттуда папашин выстрел… Он тоже направлялся тем же путем, имея цель, которую попытался бы осуществить, независимо от того, что наделал особист у них. Ему нужны были документы особиста и его пистолет. И это был тот самый красноармеец, лицо которого Костику показалось знакомым…
Тридцатилетний рецидивист по кличке Серый проживал в свое время в Лаврах и находился к началу войны в бегах и во всесоюзном розыске. По чужому документу пришел он добровольцем в военкомат, где шла массовая мобилизация и было не до проверок.
Пришел, конечно, не защищать родину, а потому, что при повальных проверках документов, производимых везде — и на улицах, и в поездах, и в квартирах, ему и месяца не прожить бы на свободе. А в армии он в безопасности, и не вся армия воюет, можно и в тыловые части попасть. Там до конца войны прокантоваться. Но угодил он на фронт, да еще и в пехоту, где жизнь — копейка, отдавать которую ни за советскую власть, ни за страну он не хотел, а потому еще на формировании твердо решил дезертировать, подвернись подходящий случай.
И потому, как только появился особист, он постоянно следил за ним и тщательно обдумывал, как добыть его "ксиву". Он еще до обстрела деревни нырнул в немецкий окоп, потом вылез на поле и дополз до оврага, где и притаился как раз напротив тропки, по которой и должен пойти особист.
Разумеется, как и предполагал политрук, он спрятал все взятое у особиста и ждал ночи, чтоб податься в тыл… Конечно, Серый никому о себе не рассказывал, словечек лагерных не выбалтывал, держал себя неприметно, не высовывался зазря, команды командиров выполнял охотно, ну и в наступлении вел себя умело, вперед не рвался, но и не отставал от других. К опасностям он привычен был, жизнью рисковал не раз, и мог бы, наверно, из него хороший разведчик получиться, наверняка и орденов бы нахватал, но ему эти железки ни к чему, дурной он, что ли, чтоб за них жизни лишиться. А жизни-то он и не видел. Первый пятилетний срок получил семнадцати годков, а второй десятилетний — перед войной заработал, просидев два до побега. Нет, подыхать на войне ему ни к чему, ему жизнь настоящая нужна, с вином, с бабами, с деньгами и дружками, которыми он верховодить будет, как верховодил еще мальчишкой лавровской шпаной.
Стемнело на передовой… Сквозь свинцовые тучи тускло, но кроваво мерцало на западе заходящее солнце… Усталость наваливалась на всех в роте. Дремали бойцы и на постах, и в избах, и на воле. Да и немудрено — три ночи топали к передовой, на дневках, на холоде, какой сон, кормили всего два раза — утром и вечером, перед маршем, и жратва была слабая — пшенка жидкая и хлеб замороженный. Откуда силы взять? Вот и день этот в занятой деревне прошел как в полусне, а к вечеру и совсем невмочь, в ногах слабина, глаза слипаются, в голове туман… И наряду со всем этим глухое, подспудное предчувствие, что ждет их впереди страшное… Но и это предчувствие не могло пересилить усталость и безразличие, которые вдруг навалились на них.
В штабной избе, в тепле еще хуже в дрему валило… И ротный, и политрук, и Костик, не говоря уж о Жене Комове, дремали сидя. Только пришедший с докладом сержант Сысоев сидел на табурете прямо и смолил цигарку, вбирая в себя тепло от печки, чтоб запастись им на ночь, которую должен быть с бойцами своего взвода… Когда узнал он о гибели особиста, сам сползал к телу, сам все обсмотрел и обследовал и заявил политруку, что, несомненно, кому-то оказались нужны документы особиста и что он, Сысоев, кровь из носа, но расследует это дело. Но как его расследуешь, когда ни на кого в роте нет у него подозрения, все люди как люди, и вроде не видать среди них ни врага, ни блатаря-уголовника. Даже папаша из раскулаченных, хоть и треплет много, не вызывал у сержанта подозрений, потому как настоящие враги не болтают зря. Сысоев весь остаток дня торчал в роте среди бойцов, вел разговоры и пронизывал взглядом то одного, то другого, но все были измучены, до разговоров не охочи, отвечали вяло и односложно, и, как ни старался Сысоев проникнуть в души и сердца солдат и командиров, ничего у него не вышло, ни у кого не приметил он душевного беспокойства.
Передохнув и малость согревшись, Сысоев тихонько поднялся, чтоб не обеспокоить начальство, и вышел из приютной избы в темень и холод — и посты надо проверить, и наказы дать строгие, чтоб не вздумали дремать, враг-то близок, метров четыреста, можно заснуть и не проснуться. Говорили ему бойцы из сменяемой ими части, что орудуют тут финны, которые в маскхалатах и на лыжах подбираются, как тени, к нашим постам и забирают языка, а остальных безжалостно вырезают кинжалами, чтоб шума не поднимать. Об этом и надо напомнить бойцам…
Когда он уходил, ротный открыл глаза и стал завертывать цигарку. Очнулся от дремы и политрук и тоже взялся за кисет. Закурив, они помолчали немного, а затем политрук спросил:
— Почему ты не в партии, старшой? По соцпроисхождению не приняли, что ли?
— Да нет, оно ни при чем. Не подавал я…
— Отчего же? Не согласен с линией партии?
— Не дорос, политрук, — усмехнулся ротный.
— Это ты-то не дорос? С высшим образованием… покачал он головой.
— Не подкован я политически. Понимаешь?
— Шутишь?
— Шучу. Ты брось меня допрашивать, политрук. Каждый у нас волен и вступать в партию и не вступать. Добровольное же это дело?
— Конечно, добровольное. Вот сейчас и вступай. Рекомендацию тебе дам.
— Не заслужил еще, — так же с улыбкой ответил ротный. — Мало еще воюю. Вот возьмем мы с тобой еще пяток занятых немцами деревень, тогда можно и подумать.
— Ну, ежели ты из скромности, то понимаю. Партия — дело серьезное, разумеется. На всю жизнь надо себя ей отдать. Ну, я напомню тебе на пятой деревне.
— Напомни, напомни… Если доживем до пятой-то…
Политрук выяснил, что хотел, и теперь определил свое отношение к ротному: мужик честный, верить можно, ну, а происхождение — черт с ним. Удовлетворен он был и тем, что свой партийный долг выполнил, да и просьбу особиста тоже пощупать ротного, определить, каков он человек, инженер этот. Надо сказать, что в разговоре пришлось ему покривить душой, когда сказал, что не понимал и не понимает того, что творилось в 37-м и 38-м. Нет, сомнений у него тогда никаких не было, верил он и Сталину, и партии, и все, что делалось в те годы, принимал безоговорочно, а как же иначе, когда партия сделала из него человека и, дала ему все. Кем бы он был без нее, без революции? Батрачил бы на какого-нибудь кулака, а сейчас он человек государственный, партийный и дана ему власть людьми командовать. И поучать, и за идейно-моральный облик их отвечать.
Когда совсем стемнело, ротный стал звонить помкомбату насчет пополнения и сорокапяток, тот поначалу пообещал, а через некоторое время позвонил сам и сказал, что обстановка изменилась и сделать это невозможно.
— Вы знаете, сколько у нас народа?
— Знаю, знаю… Продержишься, тем более, говорят, немцы ночью не воюют. Может, к рассвету пришлю тебе обещанное.
— Мало ли что говорят, а вдруг пойдут?
— Ты бди, ротный. Сам не спи и людям не давай.
— Люди измучены донельзя. К тому же голодны.
— Нам тоже жрать не принесли. Терпи, дорогой. Терпи. Все, — закончил разговор помкомбата.
Ротный удрученный отошел от телефона… Позвав Карцева, он приказал разыскать Сысоева…
Серый и на формировании, и на марше не сблизился ни с кем, хотя в отношениях с бойцами был дружественен, от разговоров не уклонялся, короче, старался не выделяться, хотя в глубине души презирал это стадо, безропотно шедшее на убой за какую-то там советскую власть, которая никому ничего не дала и ничего хорошего для людей не сделала. Он жил вне общества с юности, а детство его было безрадостным и голодным. Отец сгинул в Соловках, был он вором "в законе" с еще дореволюционным стажем. В последний раз появился в Лаврах в году двадцать седьмом, пробыл недели две, пил сам, поил дружков, в доме было море разливанное — и еды всякой вдоволь, и приодел жену с сыном. Взяли его не дома, а где-то на малине, писем он не писал, и только в 34-м зашел к ним отцов однолагерник, либо освобожденный, либо находящийся в бегах, и сообщил матери, что отец приказал долго жить, что убили его охранники при побеге…