Владимир Корнилов - Годины
— Я знаю, Алеша, вы сами ушли туда, на передний край войны, и потому заслуживаете вдвойне нашего уважения. — Юрочка все с той же ироничной усмешкой откинул голову на высокую спинку стула, сложил как будто в задумчивости губы трубочкой, выждал с совершенным подражанием Доре Павловне вниманием, сказал невозмутимо:
— Я понимаю, мамуля, твои восторги по отношению к нашему другу. Но ты почему-то забываешь, что в упомянутой тобой победе есть и моя доля. Кто в зиму сорок второго года тренировал бойцов лыжных батальонов в нашем военном лагере? Не твой ли сын, мамуля?..
Дора Павловна, не изменив ни позы, ни выражения лица, обращенного к Алеше, с подчеркнутым спокойствием проговорила:
— Надеюсь, ты понимаешь, что смотреть из дома, как люди идут под грозой по открытому полю, и самому пройти сквозь ту же грозу, не одно и то же?..
— Не все хорошо, что громко, мам! — Юрочка по-прежнему был невозмутим. — Ты сама меня учила: все, в том числе и поступки человека, зависят от условий. Ты ведь не можешь сказать, как действовал бы я, окажись на фронте? Может, я не только спасал бы раненых, но и подбил самолет, сжег бы танк!..
— Ты забываешь, сын, что условия человек выбирает или создает сам. Согласно со своими убеждениями и совестью.
— Ты хочешь сказать что-то о совести?! — Юрочка сощурился, как будто слишком яркий свет мешал ему смотреть. Взгляды Доры Павловны и Юрочки встретились, и Дора Павловна напряглась в усилии удержать сына от каких-то неприятных для нее слов. И Юрочка — Алеша это ясно почувствовал — уступил ее молчаливому приказу, усмешливо мотнул курчавой головой, протянул руку к стакану.
— Ладно, не будем. Истина в другом: чтобы жить, надо есть. Перейдем к делу?.. — с нарочитой сосредоточенностью он смотрел на вино своими лучистыми глазами.
Дора Павловна села. Хотя Юрочка и подчинился молчаливому ее приказу и не решился тронуть какую-то известную ему болевую точку ее души, Дора Павловна уже не могла отступить от опасно начатого разговора. Взглядом она погасила застольную Юрочкину суету, загнав в уголки губ горестную, сожалеющую усмешку, спросила:
— Сын! Ты мог бы сказать мне, в чем твое счастье?
Юрочка сделал вид, что подавился, развел с комическим видом руки, поставил вино на стол.
— Мамуля! Тебя сегодня не узнать! Насколько я понимаю, — он погладил мизинцем кончик носа, сохраняя комичное выражение лица, — насколько я понимаю, — повторил он, — у нас сегодня не урок политграмоты, а встреча с другом?.. — Ирония, которой он обычно укрывался от подступающих к нему неприятностей, на этот раз не сработала. Слова и страдальчески сморщенное его лицо на Дору Павловну не подействовали. С упреком, с горечью, с каким-то даже душевным надрывом, она спросила:
— Скажи, сын, ты хоть как-то почувствовал, что война кончилась?..
— Ну, мать, — Юрочка крутнул головой, как будто высвобождая шею от захлестывающей петли, смешок короткий и резкий вырвался из колечка его полных губ.
— Нет, не почувствовал! — крикнул он. — Знаю, что кончилась. А не почувствовал! Даже на нашем столе — та же военная картошка, та же нищенская пайка хлеба!.. Ты это хотела от меня услышать?!
Дора Павловна неторопливым и трудным движением соединила пальцы рук, глаза ее сузились.
— Услышать я хотела другое, — сказала она ровным голосом. — Жаль, что твое счастье, сын, определяется только тем, что ты можешь взять со стола…
— Успокойся, мамуля. С тобой мы расстаемся. И начинаем жить своим умом.
— Это меня и страшит. Ты научился жить для себя. Ты не научился беспокоиться о других.
— Ничего, научусь. Была бы нужда. А беспокойств у всех у нас хватает… — Юрочка вытянул из пачки папиросу, стал нервно разминать, всем видом показывая, что сейчас встанет и уйдет.
Алеша молча, впустив голову, поглаживал пальцами лоб. Впервые за все годы знакомства он сочувствовал Доре Павловне и, казалось ему, понимал ее боль и ее запоздалую тревогу. Вспоминая горячечную исповедь дяди Миши, он видел сейчас другую Дору Павловну, ту отчаянную семигорскую Дашку, которую дядя Миша встретил и полюбил в своей молодости. Какой же силой характера она владела, если способна была бросить вызов всему свету, всему тому, что стало для нее устаревшим порядком жизни?! Даже одна, с Юрочкой на руках, она не изменила своим убеждениям и не вышла из борьбы. И как будто стянула себя стальными обручами, сумела для всех и навсегда стать строгой, невозмутимой, всегда убежденной в своей правоте Дорой Павловной! Он не помнил в ее костюме расстегнутой пуговицы, в ее прическе — растрепанной пряди, никогда не слышал в ее голосе ни растерянности, ни отчаяния, ни ожидания помощи или хотя бы сочувствия. Теперь он видел ее такой. И только такой…
«Так почему? — думал Алеша, не решаясь вмешаться в обострившийся поединок матери с сыном. — Почему при такой силе характера она не сумела выстоять перед Юрочкой? Почему сделала его исключением из правил, которым с неотступностью следовала сама? И вопреки высоким принципам данной ей власти, вопреки своим убеждениям, оберегла Юрочку от опасностей фронта в трудные для всех годы войны?.. Долго же шла она к переоценке того, что было ее непреходящей болью?!»
Дора Павловна наблюдала Юрочку с невозмутимостью человека, уже пережившего боль. Она, как будто на трудном заседании, знала свою цель и видела сразу всех, сидящих перед ней. Взгляд ее остановился на Ниночке.
— А ты, Нина, что ты можешь сказать о своем счастье? — Дора Павловна ждала, выдерживая на лице снисходительную улыбку, как будто наперед знала, что ей ответят.
Ниночка поспешно и как-то неловко выпрямилась. Она уже была напугана взрывом Юрочкиной ярости, прямой вопрос Доры Павловны поверг ее в почти детскую растерянность.
— Счастье?! — пролепетала она с разбегающейся по бледному лицу улыбкой. — Не знаю, Дора Павловна. Я думаю, мне кажется, — она бросила на Алешу извиняющийся взгляд, — мы с Юрочкой нашли свое счастье…
Дора Павловна вздохнула.
— Вот, Алеша. Все говорят о счастье. Все хотят, все заботятся о счастье. И никто даже не пытается определить — а каково оно, это самое счастье! Кошечке тепло и сытно, кошечка мурлычет. И мурлыканье кто-то принимает за счастье… А кто-то свою жизнь отдает за других, кто-то за счастье почитает свою гибель! Вы думали о своем счастье, Алеша?
Алеша ожидал, что Дора Павловна спросит его, хотя бы для того, чтобы Юрочка услышал слово солдата, видевшего войну. Он знал и то, что хотела бы услышать от него мать Юрочки. И был в странном и сложном состоянии души: он понимал Дору Павловну, жалел Ниночку, сочувствовал Юрочке и не хотел обострять отношения не согласных друг с другом и все-таки близких ему людей. Он повернул стоящий перед ним стакан, сосредоточенно разглядывая, как колеблется за толстыми гранями почти черное вино, сказал, не поднимая глаз:
— Наверное, еще не время говорить о моем счастье, Дора Павловна!
— И все-таки, Алеша! — Дора Павловна требовала ответа, и Алеша, напрягаясь оттого, что должен был ответить не так, как того ждала от него Дора Павловна, сказал:
— Для меня, после того что я видел и пережил, счастье — это в любых условиях остаться человеком…
— Да, но без борьбы человек не может быть человеком?! — воскликнула Дора Павловна, на мгновение изменив своей выдержке.
Алеша помедлил, подумал, согласился:
— Да, наверное, это так.
— Это — так! — Дора Павловна утвердила в Алешиных словах свою, важную для нее мысль, повторила в задумчивости: — Да, это — так!..
Алеша улыбнулся, стараясь улыбкой смягчить давящую настойчивость Доры Павловны, сказал:
— Думаю, что такое счастье у нас впереди. А сейчас я хотел бы поддержать Нину. За ее и Юрочкины семейные радости! — Он поднял стакан, смотрел на Дору Павловну, навстречу ее пристальному взгляду, и ясно ощущал, как пробивается сквозь, казалось бы, навечно устоявшуюся непроницаемость ее натуры слышимое только ему созвучное движение ее мыслей и чувств.
Дора Павловна пригубила, отставила стакан, посмотрела на закрасневшуюся от мгновенного удовольствия Нину, на Юрочку, сосредоточенно наливающего вино из бутылки себе в опустевший стакан, снова встретилась глазами с Алешей, сказала своим ровным голосом:
— Я была бы счастлива, наверное, была бы счастлива, если бы вы, Алеша, были моим сыном.
Юрочка, пролив на скатерть вино, задрожавшей рукой поставил бутылку, вложил папиросу в рот, отломил от упаковки спичку, чиркнул, вызывающе закурил. Пустил дым в пространство комнаты, нервическим движением пальца убрал с губы приставший кусочек папиросной бумаги, сказал, задыхаясь, как после тяжелого бега:
— Что ж, Алексей Иванович, гордись! У тебя при здравствующем отце появилась еще и вторая мама!..
Ниночка судорожно всхлипнула, закрыла лицо руками. Дора Павловна медленно поднялась; она как будто не слышала ни язвящих слов сына, ни плача невестки, сказала со спокойствием делового человека: