Иван Шамякин - Зенит
Сказал об этом расчету прожектора. Но мои пафосные слова вряд ли дошли до усталых людей. Во всяком случае, никто на них не откликнулся.
Командир установки оказался опытным и предусмотрительным человеком — когда дневали в лесу, захватили в кузов еловых веток. Как знал, что понадобятся. Лапник положили на сырую землю под станиной прожектора, и там легли все в один ряд — «деды», девчата, сержант и я. Примостился с краю, возможно, именно потому, что заметил: крайней легла маленькая Надя, с немецкой стороны. Прикрыл ее от ветра, от шальной пули.
По-деревенски пьяно пахли елка и земля. Но и этот острый аромат жизни забивал смрад войны: когда светили наши прожекторы, чувствовалась горелая краска. Или, может, пахли так близкие орудия — тянуло и пороховой гарью, и бензином, и — странно! — конским потом, солдатскими портянками. Неужели кто-то недалеко просушивал портянки? По-прежнему ощущал я — неотвязное представление! — дыхание не одного расчета — многих тысяч людей. Это и поднимало дух, и страшило: сколько нас на одном пятачке земли, а за рекою — смерть, она и не таится даже в ночной мгле. Понятно, почему мы так скупо отвечаем на их огонь. Но в конце концов все дыхания утонули в одном, затаившемся, по-детски трогательном, — в сопении простуженного носика. Спросил шепотом:
— Ты спишь, Надя?
— Нет, товарищ младший лейтенант. Но я усну. Я усну. У меня хороший сон. Крепкий.
— Ты из деревни?
— Из деревни.
— Из какой области?
— Из Орловской.
— Немцы до вас доходили?
— Нет, до нас не дошли.
— Какая у вас семья?
— Обычная. Отец в колхозе работает, он инвалид, ему еще молодому молотилкой руку повредило. Мама… Она коров доит… Старшие сестры помогают. А я в полевой бригаде работала. Нас трое, сестер. И братьев трое. Но Ваню убило на войне, под Сталинградом. Мама сознание потеряла, когда похоронку увидела. А Пете в мае будет семнадцать. Как вы думаете, окончится до мая война?
— Окончится. До первого мая окончится.
— Ой, правда? Вы это знаете?
— Сегодняшняя ночь все решит.
— Ой! Их всех перебьют?
— Кого?
— Немцев.
— Ты имеешь в виду фашистских солдат?
— Да.
— Всех не убьют, конечно. Но они сдадутся…
— Вы верите, что они сдадутся?
— А куда им деваться?
— Это правда. Столько артиллерии нашей. Не ступить — всюду пушки и пушки. А куда мы будем светить?
— Дали бы вы поспать, — отозвался рядом недовольный девичий голос. — Ваш шепот хуже пушек.
Мы умолкли.
И я уснул. Провалился в ту глубину, в какой не видишь даже снов. Хотя, кажется, все же снилось — детство. А может, оно привиделось позже — в короткой яви или потом в бреду?
Разбудил нас сам командир роты не громким и привычным криком «Тревога!», а тихим голосом, чуть ли не отцовским, ласковым:
— Подъем, девчата, подъем. По местам! Сейчас светить будем. Но до того — никакого света.
Глубокая ночь. И удивительная тишина. Мы привыкли к тишине — в Петрозаводске. Но после дневной артиллерийской канонады и веселой вечерней переклички пулеметов тишина эта в полной темноте показалась зловеще-страшной. Единственное живое просветление: порвало тучи и кое-где из космических глубин смотрели на оглушенную и истерзанную землю одинокие звезды. Я нашел Большую Медведицу, от нее — Полярную звезду. Низковато она здесь; в Мурманске — чуть ли не в зените.
Безветренно, но все равно холодно. Или это нервное? Лихорадило. Не одного меня. Под наводчицей по азимуту бренчало сиденье. Знакомый звук — почти тот же, что и на орудии.
В системе звукоуловитель-прожектор Надя высчитывала координаты шума моторов. Здесь же звуковых установок не было. И ее сделали связисткой. Но она не сидела при аппарате, она носила его на плече, время от времени слушая шумы на линии — нет ли разрыва. Стоял рядом с ней и чувствовал, что ее тоже лихорадит.
Командир предупредил: приказ о пуске динамо-машины будет дан по телефону. Поэтому боялись слово сказать, чтобы не пропустить важного сигнала. Командир прожектора отдавал приказы шепотом. Но казалось, и шепот его гремит на весь мир.
Нет, лихорадило не от холода — от нетерпения: когда же поступит команда?
Вдруг… в черное небо взлетела тысяча разноцветных ракет.
И тут же оно раскололось — небо. Или земля? И небо. И земля. Словно бы взорвался гигантский — на всю Германию — склад снарядов.
Горячая волна сорвала с меня фуражку. Сержанта сбросило с площадки прожектора. Ударила батарея, стоявшая за нами, чуть ниже на пригорке. Били четыреста стволов на ширине позиции, занимаемой прожекторной ротой. Извергали смертельный огонь двадцать две тысячи орудий и минометов — знаем мы теперь из истории, из мемуаров военачальников.
На том берегу забушевало далеко вглубь сплошное пламя разрывов.
К грому орудий, минометов присоединился знакомый гул сотен моторов. Шли бомбардировщики, штурмовики. Там, за рекой, над огромными пожарами, бросавшими пламя в небо, высвечивались на разворотах серебряные силуэты самолетов и черные бомбы, что сыпались из них.
— Вот вам! Вот вам! За Ваню! За Ваню! — кричит, разобрал я, Надя, прижимая, как ребенок, телефонный аппарат к груди.
Сердце бухало, готовое разорваться от счастья, как рвутся стволы от перегрева. Кажется, я тоже кричал:
— Вот вам! Вот вам!
А мне на ухо кричал старшина роты Павел Манкевич, земляк, с ним мы призывались вместе:
— Какой огонек, тезка! Какой огонек! — И хохотал так, что мне даже страшновато стало за него — не плохо ли у человека с головой?
Во время этого, показалось, очень долгого огненного шквала, сметшего на вражеском берегу все живое, я снова не понимал, зачем же прожекторы. Хватит света и без нас!
Команду запустить динамо-машины я пропустил, да и не услышал стрекотание мотора в пушечном гуле. В отблеске артиллерийских залпов, кажется затухающих, увидел, как Надя схватила трубку аппарата и замахала ею, протягивая сержанту с радостным криком:
— Светить!
— Да будет свет! — весело повторил я библейское выражение.
Особая команда, пожалуй, и не нужна была. Миг — и тысячи солнц вспыхнули над Одером. Осветили на том берегу каждый кустик, каждое деревце, хотя и немного их там осталось, развороченную черную землю, вывернутые бревна блиндажей и… маленькие фигурки в серых шинелях, перебегавшие с места на место, искавшие щели — спрятаться от «солнца» в миллион свечей.
В отблеске прожекторов было видно, как на нашем берегу поднялся человечий девятый вал, скатился вниз к Одеру. Река покрылась плотами, понтонами, лодками.
Только тогда, опомнившись, ответили далекие неподавленные немецкие дальнобойные батареи. Дошел наконец до них замысел советского командования.
Фонтан огня перед нашим прожектором. Звон. И он потух. Я находился в десяти шагах, между установкой и автомашиной. Горячая волна швырнула меня на землю. Но я подхватился и бросился к машине, решив, что прожектор погас из-за неполадок в электрической системе. Да тут же сообразил — его разбило. Кинулся назад. И вдруг почувствовал, как левую ногу пронзила острая боль, в сапоге захлюпала теплая жидкость. Все раскаты слились в монотонный глухой водопадный шум. Ранен. Контужен. Но не до своей беды. Что с людьми? Что с девушками?
Сержанта увидел лежащим на платформе головой вниз. Первый номер Фрося Круговых осталась на сиденье, но уронила голову на приемник азимута. Я схватил ее за плечи, и она тяжело осела на платформу. Убита. Неужели убита? Хотел припасть ухом к ее сердцу, но сообразил, что оглушен — не слышу даже пушечных залпов, взрывов бомб. Взобрался на невысокую прожекторную платформу. А когда соскочил, ногу пронзила такая сильная боль, что, видимо, на некоторое время потерял сознание. Во всяком случае, подняться на ноги больше не мог. Ползал по мокрой земле. Звал Надю. Где Надя? Почему Надю? Этого никогда потом не мог объяснить.
Потух ближайший прожектор, хотя дальние еще светили. Я ползал в полумраке. И я нашел ее, Надю. Нащупал руками. Потом, кажется, услышал ее стон. Позвал — не отозвалась. Но тело ее судорожно билось под моими руками. Рана… где рана? Быстрее перевязать! Рванул пуговицы ее шинели. Провел руками по груди, по животу… И ужаснулся… Снова в живот! Как Катю. Как Лиду. Почему их ранит в живот? Что за напасть! Убивают не одну… Убивают тех, кто мог бы появиться на свет.
— Надя! Надечка! Сестричка моя! Живи! Живи! Прошу тебя. Прошу.
Обливал девушку слезами, не очень умело перевязывая поверх окровавленной сорочки, чтобы зажать рану, остановить кровь.
Кажется, она что-то говорила, кого-то звала — по побелевшим губам видел, но ничего не слышал.
— Надечка! Победа же! Победа!
Поил ее водой из фляжки, вода выливалась назад окровавленная. Кровь… Кровь… Всюду кровь. Окровавленные бинты, гимнастерка, юбка. Кровь на лице. Казалось, кровь заливает и меня: из сапога поднимается все выше — к животу, к груди, к шее… вот-вот хлынет в рот; во рту уже горько и солоно. Я потерял сознание. Надолго? Ненадолго? Никто потом не мог мне это сказать. Пришел в себя оттого, что меня поднимают. Нет, скорее оттого, что услышал знакомый голос своего строгого начальника — Тужникова. Действительно, это был он. Но совсем иной, чем обычно.