Михаило Лалич - Избранное
Не сказал я ему ничего на эти слова, ибо, пока я размышлял, что бы ему сказать, опять возник этот крик и я инстинктивно зажал уши и пожалел, что не могу хотя бы настолько зажать мысли u способность чувствовать. А она кричала и стонала, словно проклиная ночь, что прошла, и день, что приходит, и все живое, и все мертвое. Только страха смерти не было в этих криках, напротив: весь этот шабаш со взрывом хохота боли как будто умолял и призывал смерть — единственного избавителя.
Наши стали просыпаться. Под ногами у них осыпались камни, позвякивали винтовки при подъеме. Заспанные, протирают небритые лица и отекшие мутные глаза, глядя вверх на отвесные скалы, откуда доносятся вопли. Вдруг раздался одиночный винтовочный выстрел, и призывные крики участились. Грохнул залп, а она все вопила — проклятая сильная душа, осужденная на бессмертие, молит, чтобы ее освободили от мук. Выстрелы прекратились, а крики продолжаются, душераздирающие и кровоточащие. Наконец они перешли в тихий плач и замерли.
Мы стояли ошеломленные, пока в каньоне не рассвело и пока мрачная вода не обрела серого цвета. Тогда Вейо показал пальцем вниз между скал.
— Вон какие-то коровы, там, должно быть, есть люди… Вон и пещера, наверняка они там.
В укромном месте, с трех сторон окруженном скалами, а с четвертой заваленном ветками, лежали серые, флегматичные коровы. Они равнодушно смотрели, как мы спускаемся к ним и как подходим к пещере, осторожные, под предводительством Вейо, разведчика.
— Здесь никого нет, — сказал он, войдя внутрь. — Только тряпки. Должно быть, какая-то разнесчастная горемыка была здесь, а сейчас нет — один бог знает, куда она девалась… Ага-а, вот и горшки с молоком, э-э, и не далеко, видать…
Вошли и мы, поохали над этими постельными лохмотьями, разбросанными, словно при паническом бегстве, и нам стало тоскливо и зябко. Во мраке, на каменном выступе, стоят рядком горшки с молоком, покрытым слоем желтоватых сморщенных сливок.
— И это не дурно, — заметил Вейо. — Подождем и, если не придут — угостимся сами.
— Неудобно самим брать, — сказал Милонич. — Словно жулики…
— А ты оставь деньги, чтобы видно было — ты человек честный. И так мы вчера вечером неважно поужинали, и кто знает, когда другой раз удастся, — сказал Вейо и добавил: — А хотелось бы мне увидеть кого-нибудь, чтобы спросить про безумную женщину, которая надрывается там наверху, в горах.
Вдруг нам показалось, будто что-то зашуршало и на нас кто-то смотрит. Обернувшись, мы удивленно подняли головы и сквозь трещину в потолке пещеры увидели седую стариковскую голову, которая таращилась на нас, даже не осознавая своего удивленного и перепуганного, почти комичного взгляда.
— Слезай, друг, — позвал его Милонич, поманив рукой. — Мы не немцы и не четники, не бойся.
Старик продолжал молча и недоверчиво таращиться на немецкий мундир Рацича, перехваченный ремнем, и на альпийскую шапочку Вейо — с металлическим цветком над ухом.
— Да не смотри ты на это, — сказал Вейо, — Это мы с немцев сняли, вот где его прошила пуля — прямо в хребет, — и показал дырку на воротнике Рацича.
Но старик и после этого не осмелел, хотя и начал неохотно спускаться, придерживаясь дрожащими руками за выступы в стене. Мы подхватили его и спустили на землю, и он обратился к нам — сначала это были гримасы страха, а затем послышался шепот:
— Здесь оп-пасно! Оп-пасно… Бегите скорее! Со всех ног! — сказал он, задыхаясь. — Ночью сюда заявился фашистский патруль… Чиркали спичками, обшарили все наверху, как раз вон тут, — и он рукой показал на отвесные камни, где мы ночевали.
— Чего ты путаешься, старик! Это мы были, — проговорил Вейо. — Это наш поганец Рашко чиркал спичками, дай бог, чтоб черти слопали их у него. Так что ты спокойно веди людей вниз, если, конечно, ты не один здесь скрывался, чтобы сохранить молодость.
Мило уже добрался до расщелины, откуда вытащили старика, и чему-то удивлялся, заглядывая внутрь, сбитый с толку, бормоча что-то и покачивая крупной головой:
— Ну и ну, сколько набилось! Ух, как это детишки-то выдержали, не задохнулись! Ну-ка, детки, не рановато ли начали муки терпеть, несчастные мои детки! Э-эх, горе мне с вами, детки, хорошо же у вас жизнь началась!
Так, с причитаниями, вытащил он одного за другим троих взъерошенных ребятишек, испуганно таращившихся на нас, особенно на немецкий мундир Рацича и шапчонку Вейо. А Вейо сразу же перезнакомился с ними, расцеловал, расположил к себе, расшевелил и доверил им свою шапку разбойника с большой дороги, и ребята принялись немилосердно трепать ее. За детьми вышла молчаливая женщина средних лет, повязанная платком по самые глаза, вероятно сноха старого паникера, а за ней — уже немолодая супружеская чета и смуглая девчонка с заплаканными глазами. Это были две семьи, которых слепая судьба в своей бездушной игре с людьми сблизила и загнала в мрачную дыру, где и дышать-то было нечем.
От старика мы узнали, что здесь болгарская зона, а от его соседки, что радоваться тут нечему — они не лучше других…
— Вы слышали, — говорила она, а на глаза навернулись слезы, — должны были слышать эти вопли, этот визг и ужас целую ночь и весь день. Что творится, этакая-то горемыка, девчонка, что творится, дай бог, чтобы они заживо сгнили!
Мичо Милонич спросил, со страха обезумела девушка или от мучений?
— Не обезумела она, хотя для нее это было бы лучше, — ответила женщина и концом платка стала вытирать то одну, то другую сторону лица. Вейо оставил детей и подошел послушать; Рацич отступил к выходу из пещеры и стал оглядываться — он не мог этого вынести, хотя ни своя, ни чужая кровь не пугала его, он не мог видеть слезы. Всхлипывая, глотая слезы и судорожно вздрагивая, женщина рассказала, как несчастную девушку, ее дальнюю родственницу, схватили, как она вырвалась и побежала по краю пропасти, но с обеих сторон ее поджидали, и ей некуда было податься, она покатилась вниз, чтобы найти смерть… — Да, видать, и здесь ей не дано счастья, моей сиротинке! Не дано ей счастья умереть и успокоиться, потому что она угодила в какую-то расщелину и застряла там, покалеченная и беспомощная, а все еще живая. Висит где-то, а где — не видно. Добраться до нее нельзя, воды дать нельзя… Помирает от жажды и голода, от незалеченных ран, а смерть не торопится, проклятая, не хочет над ней смилостивиться. Вчера стреляли, да не убили — и им надоело, — сначала из винтовок, а потом гранату бросили, да только никак не могут найти эту ее могилку и успокоить измученную душу.
Пока она говорила, я видел, как накапливается и разгорается страшный огонь в глазах Вейо Еремича. Я подошел к нему и крепко потряс за плечо.
— Вот, Вейо, — сказал, — вот и тебе сделали прививку от любви. Сильная вакцина! Теперь можешь забыть свою боль.
Он решительно кивнул головой:
— Конечно!
IV
К ночи разболелся Мило Обрадович и стал спотыкаться. Болезнь навалилась внезапно, и его состояние быстро ухудшалось. Лицо у него покраснело, точно опаленное огнем. Горели руки и лоб, все тело под одеждой, а помутившиеся большие глаза смотрели испуганно. Ведем его, я и Мичо, под руки, а он с трудом волочит ноги, ставшие вдруг такими непослушными и неловкими, и с удивлением смотрит на них во все глаза.
Иногда дорога была настолько узкой, что идти втроем становилось невозможно, и это тормозило наше и без того медленное продвижение. Солнце давно перевалило каньон, по уплотнившимся теням было видно, что день близится к концу и скоро наступит ночь.
Временами больной терял сознание и забывал, где мы и куда идем.
— Идем к черешне, — говорил он почти весело. — Как раз созрели скороспелки, крупные, темные, как капли крови. Вы не бойтесь, я хорошо знаю, где источник.
Затем он возвращался из этого состояния и озабоченно вздыхал:
— Не нравится мне, что со мной творится. Может, лучше вы меня оставите — будь что будет. Только зря вас задерживаю, ведь помочь-то вы мне ничем не можете!
Мы успокаиваем его вроде, а он опять начинает бредить:
— Знаю я, сейчас вы меня не бросите, а ночью тайком убежите и я останусь один… Нехорошо оставлять меня одного — не смогу я один отбиваться от стольких врагов, обложили они меня со всех сторон.
И глаза стали его предавать. Он уже не видел Вейо и Рашко, которые шли в десяти шагах впереди. Спрашивал, куда они делись. Мы окликали их, чтобы доказать, что они нас не бросили.
Потом Рашко и Вейо вызвались сменить нас, но Мило воспротивился:
— Может, у меня тиф, и тогда что же — все заболеем?
— Если тиф, то, значит, такова моя участь, — ответил Рашко.
По правде говоря, все мы чувствовали себя обреченными.
Сумрак уже опустился, и небо над разверстыми скалами уже угасало. Дно каньона темнело, и вода подвывала мрачными голосами. За кустами, скрывавшими поворот, мы присели, чтобы дать отдохнуть больному. Наверху послышались шаги — легкий шорох опанок, но мы все же вскинули винтовки, полагая, что это может быть и патруль четников. Шаги приблизились: две женщины, одна седая, другая совсем молодая, показались в поле нашего зрения и испуганно остановились. Мы опустили винтовки, но это их не успокоило. Старая, странно выпрямившись, вскинула голову, словно жертва под дулом, выставив ладони вперед в бессмысленном защитном движении, сама того не сознавая. У девушки подкосились ноги, и она тихо опустилась возле тропки, побледнев как мертвая.