Джеймс Джонс - Тонкая красная линия
Уэлш был уверен в том, что он единственный из всей роты, считая и офицеров, ни разу не испытал того странного онемения тела, той появляющейся откуда-то нечувствительности и легкости, о которых говорили все наперебой, особенно в те дни, когда рота была на отдыхе. Он понимал, что таким образом в людях проявляется инстинкт самосохранения, но это лишь усиливало в нем внутреннюю ненависть к ним и какую-то звериную жестокость. До сих пор с ним такого не случалось, и он не понимал почему. Может, потому, что его душа и тело давно уже онемели, много-много лет назад, и он давно ничего не чувствовал? А может, давала себя знать его удивительная способность предчувствовать, знать все заранее, его необыкновенный нюх, острый, как у дикого зверя? Могло быть и так, что он просто до сих пор ни разу еще не попадал в такую переделку, когда забываешь не только все на свете, но и себя самого. В жизни у него не раз бывали моменты, когда он совершенно точно знал, что переходит грань между нормой и безумием.
Ну хотя бы в тот раз, когда он вдруг ясно увидел, что у пруда, который рядом с монументом первому президенту в Вашингтоне, от каждого корня растут сразу по три ствола вишни. Не по одному, не по два, а именно по три. И от каждого корня, сколько их там было.
Кто поверил бы в это, расскажи он, кто помог бы ему? Если бы он, разумеется, набрался духу рассказать. С того дня он возненавидел вишни, ненавидит их и до сих пор, даже в рот взять не может. А раньше они ему были по вкусу. Не зря же он так усиленно прятался от всех, когда в дни отдыха его неожиданно прихватил приступ малярии, — боялся, что вдруг в бреду проболтается. Ни за что на свете! Никогда! Ну, а почему? Что тут такого? Да хотя бы то, что все это винтики одной и той же машинки, одной и той же глупой игры во взрослых и мальчишек, в которой все они погрязли по уши. А вот он ни за что не поддастся! Будет идти и идти, пока какой-нибудь паршивый япошка не подстрелит его. Вот тогда и будет все кончено. Закопают они его, а он над ними все равно смеяться станет. С Файфом же не совсем здорово получилось. Не так уж, чтобы очень, но все же не здорово. А кто, спрашивается, виноват, если дурака подстрелят так, что ему прямая дорога в госпиталь, а оттуда на санитарный транспорт, а он оказывается таким лопухом, что за неделю становится снова на ноги и возвращается в строй? Кто же тут, скажите, виноват?
Уэлш поворочался, поудобнее устраиваясь в своей дыре. У него было предчувствие, что сегодняшний день окажется необычно легким. И словно для того, чтобы опровергнуть это предчувствие, в тот же момент рядом заработала переносная радиостанция «шагай-болтай», и радист закричал командиру роты, что получил для него срочное распоряжение от комбата — батальон немедленно снимается с позиции и идет на помощь третьему батальону, который выдвинулся к «Креветке». Ротный должен был срочно подтвердить получение приказа. Бэнд быстро подбежал к радисту, Уэлш неохотно выбрался из окопа. Ему показалось, что он снова будто обокрал себя. На кой черт надо было спешить с этим дурацким окопом — подождал бы всего полчасика, и не надо было бы копать. Губы сержанта скривились в невеселой усмешке.
Большинство солдат в роте оказалось удачливее его — они еще не выкопали окопов. Одним из них был Файф, работавший по другую сторону узкой каменистой грядки, которая тянулась по кромке высоты. Здесь склон был не такой крутой, как по ту сторону, где был окоп Уэлша, однако и тут тоже надо было покорпеть как следует, чтобы получилось что-то путное. Файф же копал с неохотой, тыча своей саперной лопаткой туда и сюда, и при этом все время думал, возможно ли вообще выкопать подходящую дыру в таком каменистом грунте. Но он понимал, что тут уж ничего не поделаешь, тем более что их взвод находится на самом уязвимом месте и при любой контратаке ему придется выдержать основной натиск противника. Во время работы Файф, как и Уэлш, все время размышлял о своем житье-бытье, хотя и делал это несколько по-иному. Он был уверен, что ни при каких обстоятельствах не смог бы добиться эвакуации с острова, даже если бы принялся ходить по пятам за всеми и говорить про свои разбитые очки. Он перестал копать, медленно поднял голову и долго глядел в сторону неясных контуров высоты 210, пытаясь хотя бы приблизительно определить, насколько плохо его зрение. Он был абсолютно уверен, что его глаза настолько плохи, что не смогут в случае надобности выручить его из трудного положения. Да, не смогут, в этом можно не сомневаться, думал он. Он снова принялся копать, но и после этого несколько раз останавливался и прищурившись всматривался в «голову Слона», проверяя зрение. Когда же по цепи передали команду кончать копать, он быстро бросил лопатку и с радостью вздохнул полкой грудью. Но уже в следующую секунду он осознал весь смысл полученной команды, и панический страх охватил его душу.
… Файф лежал в кустах вместе с другими солдатами третьего взвода, когда в то утро второй взвод здорово потрепали японские пулеметы и минометы. Пара очередей даже прошла где-то около него. Особенно страшны были мины. При каждом, даже дальнем, разрыве его охватывал дикий страх, он весь съеживался, пытаясь как можно плотнее прижаться к земле, судорожно втягивал голову в плечи, так что потом у него целый час болела шея. И вот теперь, когда он узнал, что им предстоит покинуть эту высоту и двигаться куда-то вперед, навстречу японцам, его снова охватил приступ паники. Он вовсе не был уверен в себе — в том, сможет ли он воевать, стрелять, не говоря уж о том, чтобы убить кого-то. Нет, сейчас ему было не до этого, самым главным было — уцелеть во всей этой страшной передряге, спасти свою жизнь. И от этого страх становился еще сильнее. Даже если ты на этот раз и уцелеешь, кричал ему страх, это ровным счетом ничего не значит. Спасешься сегодня — слава богу, но завтра наступит новый день, и смерть снова будет подстерегать тебя. Он не мог вынести этого. О, господи, что же это происходит?! Разве он не был уже ранен? Так чего им еще от него надо, чего они хотят? Ему неожиданно захотелось молча улечься на земле, лечь и разреветься. Но только не на виду у всей роты.
Конечно, он понимал, что, сделай он это, рота даже глазом не моргнула бы, никто бы и внимания не обратил. У солдат хватало своих тревог. В то время как командиры отделений и взводов быстро собирали людей, строили подразделения, отдавали команды, солдаты кляли свою злосчастную судьбу, сетовали на то, что именно им, а не кому-то другому досталась эта незавидная участь. Да только никто не был в этом виноват. Когда Бэнд рапортовал в батальон, подтверждая получение приказа, он узнал, что просто-напросто его рота оказалась ближе всех к району, где разгорелся бой, вот ее туда и погнали. Новость эту моментально распространил «солдатский телеграф», и все сошлись на том, что уж кому другому, а их батальону всегда «везет», вечно они за кого-то отдуваются. Унылые и какие-то опустошенные, они собирали свой нехитрый солдатский скарб, готовые и на этот раз молча исполнить чью-то волю.
Именно в этот момент в роте нежданно-негаданно объявился еще один раненый. Им оказался высокий и здоровенный на вид, но робкий по натуре командир отделения из третьего взвода по фамилии Поттс. Отделение его было развернуто на фланге взвода, по соседству с отделением Джона Белла, и оба сержанта в этот момент стояли рядом, обсуждая предстоящий бросок и возможный бой и вглядываясь в казавшуюся на таком расстоянии огромной коричневатой массой высоту «Креветка». На какое-то мгновение Белл повернулся лицом к Поттсу, слушая, что он говорит, как вдруг раздалось негромкое «ш-ш», и тут же — звенящий звук уходившей рикошетом пули. Поттс, который был без каски, вдруг странно замолчал на полуслове, уставившись Беллу в лицо, потом зрачки его начали медленно сходиться внутрь, будто он пытался разглядеть что-то у себя на кончике носа, и тут же он молча рухнул наземь. А в самом центре лба, будто звездочка, блестело красное пятнышко. В следующий момент он резко приподнялся, даже попытался сесть (при этом глаза его все еще косили), но тут же снова повалился навзничь. Белл бросился к товарищу, тот был без сознания, глаза закрыты. Пятно на лбу у раненого еще сильнее покраснело, но казалось почему-то не раной, а продолговатой ссадиной, даже, скорее, ожогом. Кровь, во всяком случае, не шла, но под пятном хорошо была видна неповрежденная лобная кость. Скорее всего, это была шальная пуля на излете, попавшая сюда с высоты «Креветка», летела она, вероятно, плашмя и, проскочив у самого уха Белла, попала в лоб его соседа.
Белл вдруг затрясся в безудержном смехе. Не в силах остановиться, он опустился на колени и, стоя в этой позе, громко хохотал, хлопал Поттса по щекам, дергал за руки, в общем, пытался привести его в чувство. Наконец Поттс открыл глаза, и Белл с двумя солдатами потащили его, весело смеясь, на батальонный медпункт. Заразившийся их веселым смехом, врач наклеил Поттсу белую нашлепку на лоб, отсыпал пригоршню таблеток аспирина и отправил назад в роту. Там раненый улегся в сторонке, надвинув каску на лицо, и спокойно отдыхал до самого выхода, довольный тем, что так легко отделался, да к тому же еще наверняка теперь получит медаль «Пурпурное сердце». Правда, у него жутко разболелась голова, и он вовсе не считал, что подобный случай может служить основанием для смеха. До самого вечера он ныл и ворчал, да только на все это ребятам было наплевать, и все они от душа покатывались всякий раз, когда кто-нибудь заводил разговор об этом происшествии.