Старики и бледный Блупер - Хэсфорд Густав
Ма поднимает глаза. "Но мы все гордимся тобой, тем, что ты в Армии вел себя как герой".
– Да не герой я, Ма. Неправильная эта война.
Объясняю подоходчивей: "Это грех, Ма. Война во Вьетнаме – смертный грех".
Мать глядит на меня так, будто я только что ей пощечину отвесил.
Потом говорит: "Ну, откуда мне об этом знать? Я знаю только то, что президент Никсон по телевизору говорит. А он, наверное, знает, что делает, а то б и президентом не был".
Я говорю: "Этот идиот Никсон ни черта не знает о Вьетнаме".
Ма поджимает губы. "Ну, думаю, знает он чуток поболе тебя".
– Папа мне поверил бы. Он бы понял, что я не вру.
– Ох, да знаю я, что ты не лжешь, Джеймс. Может, немного запутался, вот и все. Ты же дома. Пора забыть, что было за океаном. Просто представь, что ничего не было. Выбрось из головы.
Бабуля говорит: "Потише там, Пэрлин. Не дергай Джеймса. Оставь его в покое. Его так долго не было, все воскресенья собрать – месяц наберется, а ты сразу же цепляться к нему".
Обри говорит: "Те, что поумней, откосили". Он подтирает тарелку с фасолью клинышком маисового хлеба. Прокусывает хрустящую коричневую корочку и впивается зубами в мягкий желтый хлеб. Продолжает: "И тебе надо было откосить".
Я перегибаюсь через стол и цепко ухватываю Обри за горло. Грубо говорю ему: "Заткни хлебало, кретин ничтожный, а то я из твоего носа точку разворота амтрака сделаю".
Обри говорит: "Нарываешься на неприятности, сынок". Отводит кулак для удара.
Сисси вскакивает из-за стола и хватается за поднятую руку Обри. "Стой! Не вздумай Джеймса бить!"
Обри отвешивает Сисси пощечину. Крепко ударил.
Сисси делает шаг назад, ей не то чтобы очень больно, но она поражена.
Я гляжу на мать.
Мать говорит: "Обри теперь тебе отец, Джеймс. И имеет полное право наказывать Сесилию".
Обри говорит: "Ты, сынок, мать послушай. Ты нос-то высоко не задирай. Может, и тебя по морде шлепнуть? Быстро присмиреешь!"
Я говорю Сисси: "С тобой все нормально, Колосок?"
Сисси кивает, утирает слезы. На ее бледной щеке – четкие очертания красного следа от руки Обри.
Я говорю Обри: "Еще раз тронешь сестру – убью".
Обри отшатывается, говорит матери: "Вот видишь, Пэрлин? Говорил же тебе – придет домой как собака бешеная".
Мать говорит, поднимаясь из-за стола: "Господом клянусь, истинно верно".
Думаю о том, что надо бы из Обри сердце на хер вышибить. Вместо этого наклоняюсь и вынимаю из ковбойской шляпы "Токарев". Загоняю патрон в патронник. Говорю Обри: "Бери пистолет. Бери пушку, черт возьми, не то я хрен тебе отстрелю".
Обри так напуган, что не может и пальцем шевельнуть.
– Бери пистолет, говнюк. Резче!
Обри так напуган, что боится уже сидеть неподвижно, забирает пистолет из моей руки.
– А теперь поднеси его к голове.
Мать хочет что-то сказать, но я говорю: "Заткнись, Ма. Заткнись на хер". Снова обращаюсь к Обри: "Поднеси пистолет к голове, или я тебе его в жопу засуну!" Делаю шаг к Обри, угрожая применить к нему физическое насилие.
Весь дрожа, Обри подносит пистолет к голове.
– Хорошо. А теперь положи палец на спусковой крючок.
Обри медлит.
Я говорю, начиная уже выходить из себя: "Да что ж ты такой недоделанный, урод тупорылый?" Воплю Обри прямо в лицо: "ВЫПОЛНЯТЬ! РЕЗЧЕ ВЫПОЛНЯТЬ!"
Обри выполняет приказание.
С превеликой осторожностью Обри кладет палец на спусковой крючок. От него разит потом как от свиньи. Ствол пистолета выдавил красную букву "О" на виске.
– Страшно? Это хорошо. Ну так вот, пребывание во Вьетнаме отличается по трем пунктам. Во-первых, под нацеленным стволом находишься не десять-двенадцать секунд, а год.
– Во-вторых, палец на крючке – не твой. Вовсе не твой – на спусковом крючке лежит палец человека, который живет под землей в вонючих норах. И человек этот серет осколками и завтракает напалмом. А ты – захватчик на земле его предков. Ты убил его скот и сколько-то родственников. Ты сжег дом, который выстроил своими руками его дед. Ты развлекался тем, что до смерти мучал солдат – его братанов. Ты травил его посевы. "Эйджент орандж" отравил его пищу и воду – и жена его начала рожать уродов. И вот он решается тебя одернуть, ты становишься его мишенью – а сам только что спросил у его сестры-малютки, не прочь ли она потрахаться…"
Глаза Обри лихорадочно мигают. Из пасти течет слюна. Я вдруг осознаю, что Обри обосрался. От него несет этой вонью, запахом страха.
Мать, Бабуля и Сисси плачут.
– Отдай пистолет, чмо ты жалкое и ничтожное.
Обри будто окаменел. Я подхожу и силой вырываю пистолет из его руки.
– И третий пункт: во Вьетнаме оружие не стоит на предохранителе, оно заряжено и готово к бою.
Я снимаю пистолет с предохранителя и взвожу курок.
Обри говорит сквозь слезы, льющиеся у него по щекам: "Откуда ж столько зверства у тебя?"
– Это было еще не зверство, тварь бесхребетная, это всего-то реальная жизнь. Вот что такое зверство.
Я нажимаю на спусковой крючок "Токарева" и – бах! – пускаю пулю в кухонную дверь.
Все вздрагивают от грохота. Женщины вдруг перестают плакать.
Мать говорит, вытирая слезы: "Не могу поверить, что ты так ругаешься. Просто не могу".
– Я только что из пистолета выстрелил, прямо в кухне, а тебя мой лексикон беспокоит?
Смеюсь.
– Ма, такими словами люди разговаривают, когда они не в телевизоре.
Мать говорит: "Приличные люди таких гадких слов не говорят".
Я отвечаю, роняя "Токарев" в "стетсон": "Так в раю не говорят, Ма, но так говорят здесь, на земле".
Мать говорит: "Господи всемилостивый, не могу поверить своим ушам. И не рассказывай мне об этом".
Обри говорит, отвернувшись от меня: "Ты же душегуб, сынок. У тебя руки в крови. Таким, как ты, нигде не место. Ты здесь больше не нужен. Ты не способен жить рядом с достойными людьми".
Я делаю шаг к Обри, но мать становится между нами. "Не смей хоть раз еще коснуться моего мужа!" Отворачивается от меня. "Ну, похоже, на сегодня мне хватило предостаточно. Не могу больше". Будто только что вспомнив, добавляет: "Там банановый пудинг на десерт".
Обри с моей матерью отступают вглубь гостиной. Отойдя на безопасное расстояние, Обри говорит мне: "Заряженные пушки мне в моем доме не нужны. Кого ты хотел удивить? Там, где стоишь – моя земля, и я хочу, чтобы ты с нее убрался". Потом обращается к матери: "Да он дикий как кабан и дурной как перепелка".
Я отвечаю: "Не волнуйся. Я тут не задержусь".
Обри презрительно лыбится. "И куда ж ты поедешь? Хрен кто возьмет на работу чокнутого ветерана из Ви-и-и-тнама. Ты в жопе, пацан, и вытащить тебя некому".
Я говорю: "Слышь, меня на работу зовут – в Стамбул, латунные крыши начищать, если хочешь узнать, и даже если не хочешь, тупица сраная. А теперь убирайся. Оставь меня в покое. Штаны не забудь сменить".
Когда Обри с матерью уходят в укрытие – в свою спальню – я слышу, как мать спрашивает: "А где это – Стамбул этот?" и продолжает: "Клянусь, я молилась за то, чтобы Армия сделала из него мужчину. Я молилась, Обри. Господа о том молила".
Бабуля поднимается из-за стола, подходит и обнимает меня.
Я говорю: "Я скучал по тебе, Бабуля. Как ты, на рыбалку ходишь?"
Бабуля говорит: "Нет, Джеймс, как бедро сломала, так больше из дому особо не выхожу. Никогда не думала, что состарюсь, а посмотри, какая стала". Она похлопывает меня по спине, но рука ее хрупкая и слабая. Бабуля всегда была старой, но до последнего времени на старуху не походила. Вся прыть ее куда-то подевалась. "Я просто старая девка, но чердак у меня еще не протек. Ты славный мальчик, Джеймс. Твой папа всегда от гордости за тебя чуть не лопался".