Илья Эренбург - Буря
Однажды она ему сказала: «Неужели для тебя всего важнее престиж государства? Есть жизнь помимо этого…» Он ответил: «Ты не понимаешь. Мне безразлично, где границы, кто победит, это дело военных или политиков… Сейчас другое: немцы в Париже. Можно жить богато или бедно, но так жить не стоит…» Когда школьный товарищ предложил Рамелю вступить в организацию сопротивления, Рамель ни минуты не колебался. В группе «Жанна д'Арк» были разные люди: портной, который прежде шил костюмы Рамелю, два студента, журналист из католической газеты, молодая вдова офицера, погибшего в сороковом году, владелец текстильной фабрики, старый токарь, врач, нотариус. Рамель дважды участвовал в операциях: они принимали оружие, которое англичане сбрасывали на парашютах. Теперь жизнь казалась ему достойной.
Он встретился с Франс у зубного врача, который помогал группе «Жанна д'Арк». Рамель пришел с подвязанной щекой: после недавних арестов им было предложено соблюдать конспирацию. Франс изложила суть дела. Он сразу почувствовал к ней симпатию: что нас разделяет? Они делают то же, что мы. Теперь не выборы, люди умирают не по партийным спискам… Когда Франс замолкла, он сказал:
— Я поговорю с товарищами. Приходите завтра. Доктор принимает много больных, так что это безопасно… Здесь снова никого не будет.
В тот же вечер Рамель рассказал Надо о просьбе коммунистов.
— Это исключено, — ответил Надо. — У нас определенные директивы — не давать им оружия. Мы можем обмениваться информацией, сообщать о провокаторах, помогать прятаться, и только…
— Я не понимаю, зачем нам столько ручных пулеметов.
— Мы расходимся с ними в основном. Они занимаются мелкими операциями, убивают бошей, портят пути, недавно взорвали водокачку. Это только усиливает репрессии. Для коммунистов самое главное пропаганда. А мы смотрим на это с национальной точки зрения. Мы должны создать в подполье настоящую армию.
Когда союзники высадятся, у нас окажутся боевые единицы, хорошо вооруженные, с кадровыми офицерами.
Встретившись снова с Франс, Рамель сказал:
— К сожалению, это невозможно. Мы против преждевременных операций. Так думает наше руководство.
— Что же, по мнению вашего руководства, нужно делать?
— Накапливать силы, ждать.
Сколько раз Мадо слышала это «ждать»! Но тогда говорили малодушные люди, привязанные к сберегательной книжке, к зеркальному шкафу, к стакану аперитива. А этот… Ведь его могут сегодня взять, замучить в гестапо…
— Ждать чего?
— Высадки.
— Странная игра! Союзники ждут, пока русские не ослабят немцев, вы ждете, пока союзники не окажутся во Франции, обыкновенные люди ждут, пока вы не решитесь выступить. В итоге какой-нибудь Дюран из Виши, который вас не пускает на порог, окажется победителем…
Она нервничала, комкала перчатку. Рамель забыл о директивах; ему было неприятно, что этой женщине он должен казаться трусом.
— Если вы хотите знать мое мнение, я с ними не согласен. Сейчас легче стрелять, чем прятать оружие… Но не мне объяснять вам, что такое, дисциплина. Когда был советско-германский пакт, я считал, как многие другие, что коммунисты изменники. Я был неправ, признаю. У вас была своя тактика. Есть своя тактика и у людей, которые приказывают нам ждать. Один из моих коллег — коммунист, в начале войны ему предложили отречься. Я знал, что он во многом расходится с позицией ваших депутатов, но он мне сказал: «В бою не философствуют, а дерутся…» Его арестовали, не знаю, что с ним стало. Он тогда показался мне фанатиком. Я и в этом был неправ. Теперь я воюю и не хочу размышлять — правы те в Лондоне или не правы. Вы лучше меня понимаете, что такое верность…
Прощаясь, Мадо сказала:
— Обидно, что я не достала оружия. И за вас мне обидно…
Он крепко пожал ее руку:
— Желаю вам удачи.
Когда Франс рассказала Раулю о разговоре с Рамелем, он засмеялся:
— Значит, говорит о верности? Они верны себе, это правда… Боятся нас. Рамель не разбирается. Я тебя послал к нему, потому что он самый порядочный. У них есть один тип, Надо, бывший протеже Фландена. Тот прямо говорит: «К моменту победы мы должны быть сильнее коммунистов…» Скажи Полине, чтобы достали автоматы у немцев — это наши единственные оружейники. И узнай, продвигается ли с вольфрамом?..
Жозет, увидев ее, взволновалась:
— Сегодня ночью операция. Могут начать проверять… Я тебя отошлю к одной старушке, это над городом. Утром спустишься в Левалле, минуя все посты. В семь возле Левалле тебя будет ждать связная — я передам для Рауля результаты…
— Когда операция?
— В четыре.
— Рауль спрашивал о конях…
Франс едва плелась — далеко, крутой подъем, две ночи она не спала. Вечер был холодный, один из первых зимних вечеров. В маленьком доме старая крестьянка кипятила воду и что-то приговаривала, потом она накормила Франс и внучку, все говорила, говорила. Франс не понимала, что она говорит. Может быть, выжила из ума?
Франс пробовала уснуть и не могла; то и дело чиркала спичками, глядела на часы. Без четверти четыре она вышла из дому. Ночь была темная, где-то лаяла собака. Из долины донесся шум приближавшегося поезда, как будто рядом дышал простуженный человек. Потом раздался грохот. Старуха выбежала из дому, сказала: «Слава пресвятой Марии». Мадо улыбнулась: старуха все понимает… Неправда, что мы одни! Даже такая с нами… И Мадо стало сразу спокойно. Она, сидя, дремала: боялась, что проспит. А старуха разводила огонь и снова что-то бормотала.
Было еще темно, когда Франс начала спускаться. Не доходя перекрестка Левалле, она увидела девочку, иззябшую, с ленточкой в косичке. Девочка повторила пароль: «Я куплю на базаре ведро». Мадо не удержалась, погладила ее по голове. Девочка деловито сказала:
— Сто восемьдесят шесть бошей — эшелон отпускников. Все наши целы. Насчет вольфрама будет выполнено в начале декабря.
Она держала книжку, тетрадки — шла в школу. Из-за горы поднялось солнце, розовое и туманное, как в театре.
Мадо снова ехала. Мелькали голые деревья, лица пассажиров, названия станций. Она о чем-то думала и, усталая, не могла понять, о чем. Кажется, о судьбе…
Рауль сказал:
— Сто восемьдесят шесть? Здорово! А ты знаешь, немцы здесь засуетились, была облава, взяли Рамеля. Выспись, завтра придется поехать в Лион…
20
Огонь был такой, что Осип открыл рот, вытаращил глаза. Минаев, поглядев на него, хотел засмеяться, но не засмеялся. Потом Минаев говорил: «Да, это была музыка!.. Когда-нибудь скажут — концерт, симфония, Бетховен, все равно не забуду…» Но в ту минуту и Минаев ни о чем не думал. Даже порывы холодного ветра не доходили до сознания людей. Они жили томительным, раздирающим нутро ожиданием. А когда Минаев взбирался на крутой холм, была в нем такая воля, будто всю жизнь, с детских игр, с первой книги он только и ждал этой минуты. Слишком много было перед тем сухого горя, убитых друзей, черных сводок. Они и полюбили и возненавидели эту степь. Осип говорил: «Буду всю жизнь помнить», а однажды подумал — только бы потом не приснилось!.. Они не могли больше ни молчать, ни ругаться, ни надеяться. Сто с лишним дней… И вот пришло то, о чем они не смели мечтать, к чему готовились деловито, буднично, как к севу, к пуску домны, к трудным экзаменам. Было морозное утро, и только на верхушке кургана, вытерев рукавом лицо, Минаев почувствовал, что холодно, попросту холодно — не ему (ему, пожалуй, жарко), а вообще холодно — зима… Какая чепуха лезет в голову! При чем тут зима? Это наступление…
К этой минуте готовились миллионы людей. В тылу солдаты на занятиях каждый день штурмовали высоту, пересекали поле, залезали в ложбину. На заводах день и ночь исступленно работали женщины, измученные лишениями и одиночеством, бледные, как будто война выжала из них жизнь. Обессиленные машинисты под бомбами вели тяжелые составы. Были саперы, которые в тысячный раз репетировали те же жесты: перерезать проволоку, разминировать проходы. Подвозили бревна для будущих переправ. Обучали кудрявых регулировщиц для дорог, по которым еще спокойно ездили немцы. Подсчитывали ящики консервов, койки для раненых, цистерны с горючим. Еще не было снега, а уже выгружали валенки. Были тысячи карт; командующий фронтом, генерал, полковник Игнатов, Осип, все глядели на карты, где были отмечены дивизии, полки противника. Знали, кто на какой вышке — где итальянцы, румыны, немцы; знали, какие немцы — крепкие или потрепанные, эсэсовцы или запасные. Знали, что в итальянской дивизии «Равенна» солдаты говорят друг другу «Зачем мы сюда пришли?» и что семьдесят первая немецкая дивизия прибыла из Реймса. В разведотделе выписывали имена генералов рейхсвера, отмечали вторые эшелоны немцев, читали письма с кривыми готическими буквами, где лейтенант Шмидт сообщал своей супруге, что отпуска отменены. Редакции газет, фронтовых, армейских, дивизионных, готовили номера с призывами к «решающему удару». Поэты писали стихи, и наборщики в землянках или в грузовиках набирали все то же слово «н-а-с-т-у-п-л-е-н-и-е». Политработники читали бойцам дневники немецких палачей, говорили о ранах родины, проверяли сердца, как механик проверяет мотор. План был составлен, разобран на детали и снова собран. Высокий генерал с больной печенью, скрывая от других, что у него припадок, объезжал позиции. Полковник Игнатов говорил Осипу: «В шесть ноль-ноль». Сталин зрачками, расширенными бессонницей, впивался в карту, и перед ним вставали степь, курганы, балки — он знал эту землю наизусть. Нужно было предвидеть и то, чего нельзя было предвидеть, — что наши танкисты найдут в Тацинской вражеские самолеты и что эти самолеты придется потом сжечь, что одни немецкие генералы будут за своевременный отход, а другие против, что у Манштейна окажется много танков, но в последнюю минуту он проявит себя педантом; нужно было предвидеть и мастерство противника и возможность с его стороны ошибок, все, вплоть до поздних дождей, до раннего ледостава, до влияния луны, оплошности, случая.