Николай Родичев - Не отверну лица
Среди мужских заячьих треухов я приметила серый полушалок Даши — моей подруги, дочери Мирона.
Пока я отодвигала тяжелый засов сарая, отыскивала там пилу, пока, оглядевшись, выходила через калитку в огород, они уже тронулись с места. Я долго бежала по рыхлому снегу, не смея крикнуть, боясь, что Кутякин услышит и застрелит меня из обреза.
У опушки леса с саней заметили меня и остановились. Ко мне подбежала Даша и стала целовать, а этот, с красной звездой на шлеме, сказал весело, с хрипотцой:
— Спасибо, родная. Я знал, что ты придешь. Верим мы в поддержку народа, потому и победим!..
Дров нужно было много. Паровоз почти совсем остыл. Нам помогали раненые и санитарки. Лошадь проваливалась в снег по брюхо. Тогда мы, взявшись за оглобли, тащили сани на себе, перекатывали бревна кольями.
Я не думала о том, что станется со мной, когда поезд уйдет с разъезда. Мне было просто по-человечески хорошо от мысли, что помогла людям, сделала добро. А еще было по душе, когда Игнат (так звали красноармейца), ухватившись одной рукой за сук, выкрикивал задорно:
— А ну, взяли! Дружнее, товарищи!
Это почти незнакомое слово «товарищи» пело в его устах, волновало.
Когда паровоз загрузили дровами и в каждую теплушку занесли по доброй вязанке сушняка, на разъезд прибыла дрезина. Высокий человек в кожаной куртке, с виду суровый и очень подвижной, сошел на полотно и проговорил, обращаясь к Игнату:
— Я комиссар Калужского губкома Варганов. Где командир санпоезда?
Игнат отрапортовал четко:
— Командир в третьей теплушке — болен тифом. Старший группы по заготовке леса красноармеец Шамраев.
— За революционную находчивость объявляю благодарность. Назначаю вас комендантом разъезда и заготовительного пункта. Отправляйте свой поезд. Сюда идут эшелоны с Брянска. Готовьтесь принять.
Они поговорили, потом отцепили и загнали в тупик хвостовую теплушку. Раненых перенесли в другие вагоны, а в эту затащили мешок крупы, кошелку вяленой рыбы, еще что-то.
Вскоре санитарный поезд без гудка отправился на Калугу. Мы все подошли провожать раненых, даже всплакнули с Дашей напоследок, по бабьему обычаю.
Дрезина с Варгановым ушла на юг, навстречу застывающим в пути поездам. На разъезде остались четыре бойца из прежней команды во главе с Игнатом Шамраевым да нас шестеро батраков.
Игнат принялся толковать нам о борьбе пролетариев всей земли за мировую революцию. Под конец объявил, что считает нас мобилизованными в особый революционный отряд по заготовке леса и ставит на красноармейский паек.
Правда, кормить всю нашу команду пришлось деревенскими харчами, но в общем, как объяснил Игнат, мы были на довольствии у Красной Армии.
Работали до глубокой ночи, пока окончательно не свалилась лошадь Мирона — она сломала в рытвине переднюю ногу. Игнат распорядился пристрелить бедную клячу, пообещав крестьянину при первой возможности возместить потерю.
Век не вспоминать бы, как горько сокрушался Мирон над своей кормилицей, как по-ребячьи всхлипывал во сне, когда мы поселились со своими пожитками в теплушке.
Мы с Дашей полезли на верхний ярус. Подружка сразу притихла. Я тоже не могла пошевелить одеревеневшими руками и ногами, но сон не приходил. Я слышала, как осторожно ходит по теплушке Игнат.
— Чего не ложишься? Чай, не железный! — осмелилась я напомнить Игнату.
— Служба, Луша! Служба! — отозвался он.
Игнат добровольно взял на себя обязанность первого часового нашего, по сути, беспомощного гарнизона, затерянного в лесной глуши. Говорила я эти слова Игнату, а сама была в те минуты так благодарна этому человеку за его выдержку: ведь я даже не предупредила Игната о злых помыслах Кутякина!
Вот Игнат подкладывает дрова в буржуйку, вот шарит рукой в углу, освобождая зачем-то ведро. Потом отодвигает дверь теплушки и выходит.
Шаги Игната становятся тише, а сердце мое бьется сильнее. Навязчиво встает перед глазами хозяин. Кажется, Кутякин уже притаился где-то поблизости и лишь выжидает, когда Игнат уйдет подальше от теплушки... Мне даже слышались осторожные шаги. На всякий случай я приготовила топор.
Наконец Игнат возвращается. Я сама отодвинула вагонную дверь и чуть не прыгнула ему навстречу. Красноармеец даже отшатнулся:
— Ты, Луша?!
Едва закрылась дверь, меня охватил нервный озноб. Я ткнулась лицом в жесткую шинель Игната и, всхлипывая от волнения, принялась рассказывать ему все, что знала о Кутякине, сетуя на свою горькую долю.
— Вообще-то ты молодец, — выслушав мой лепет, сказал Игнат. — Бдительность в наших условиях — первое дело. Но сейчас ты просто перестаралась: сюда приходил дежурный по разъезду. Я побоялся, что не выдержу, просил его наведываться. Да и ему скучно: все равно никакой связи с другими станциями нет — провода обрубили. А насчет Кутякина спасибо. Мы еще посмотрим — кто кого! Теперь вот что, — закончил он весело, — если уж и впрямь, как говоришь, сон нейдет, чего время даром терять: давай товарищам свежего мясца поджарим. Проснутся, за милую душу позавтракают...
Только тут мне в ноздри ударил резкий запах лошадиной печенки. Оказывается, за ней ходил этот неугомонный человек.
Я вываляла печенку в снегу, затем дважды перемыла ее в чистой воде, разрубила топором на доске. И все это время Игнат присвечивал мне берестой, хваля на все лады мою ловкость, причмокивая от удовольствия языком, восторгаясь предстоящей едой.
Мне за всю жизнь не привелось услышать добрых слов о своей работе, о себе. Похвала Игната согревала мне душу, хотелось чем-то помочь ему.
Так мы познакомились с твоим отцом, Саша.
На другой день пошли поезда. И мы снова принялись за свое: рубили деревья, перекатывали по снегу тяжелые кругляки.
Чем дальше белые уходили от наших мест на юг, тем больше бедноты шло из деревень на «казенные» лесозаготовки. Из теплушек мы перешли в бараки. Дрова начали отправлять в столицу для отопления квартир.
Когда у нас родился сын, Игнат уже мог держать его двумя руками — левая тоже поправлялась.
А теперь такое, о чем и вспомнить, страшно и позабыть невозможно.
Произошло это в тот самый, известный тебе по школьным учебникам год, когда на заводах осьмушка хлеба в день на человека приходилась. Вызвали нашего папу в уездный комитет, назначили уполномоченным на хлебопекарню. Продовольственный вопрос тогда был чуть ли не главным. За промашки в этом деле к стенке ставили. Самым честным людям снабжение доверяли.
Хоть сама я тогда уже ликбез окончила и на курсы народных учителей готовилась, а новое назначение мужа чисто по-бабски приняла: ближе к хлебу — дальше от голода. Не мне, думаю, — ребенку своему прихватит кусок, не даст умереть.
Про голодную смерть-то думка была не случайной. Умирали в ту пору и большие и крохотные. На посту умирали, у станка смерть валила с ног и в колыбели заглядывала. Несут, бывало, детские гробики на кладбище да на окна нашего дома косятся: вот, мол, где комиссар с комиссаршей живут, горя не ведают.
А отца нашего словно подменили. Пока при пекарне не был, еще туда-сюда перебивались: где горстку круп добудет, где картофелин десяток от друзей примет. Сейчас же ни находки, ни приработки. Осьмуха себе и осьмуха мне, да и получить ее надо идти за версту, в противоположной от пекарни стороне поселка. Два кусочка со спичечную коробку! Берет, бывало, годовалый ребенок этот черный хлеб, аж ручонки трясутся!
А папа наш вроде ничего не замечает. В землю больше глядит — горбиться стал, седина в волосах появилась. Записки ему поганые подкидывают, порешить грозятся — кулачье. Сначала, пока я еще могла выслушивать его, он вразумлял меня терпеливо: мол, все сейчас так худо живут, Ленин от дополнительного пайка отказался, в детсад велел продукты передать, когда рабочие принесли ему в дар хлеба и селедок.
У ребенка стали пухнуть ножки. Он сделался квелым, неулыбчивым.
Когда почувствовала неладное с сыном, разум совсем отказал мне. Случилось однажды, Игнат и вовсе не принес домой ни грамма. В тот день пекарня без муки осталась. Печи топились для виду, чтоб дым из труб шел, надежду в людях поддерживал...
Только увидела я, что пустые руки отец наш за спиной прячет, принялась кричать:
— Ты погубишь и ребенка и меня! На черта мне твоя Советская власть... Я пойду опять к Кутякину. Зачем ты повстречался мне в жизни такой беспомощный!
Игнат остановил меня:
— Луша, родная... Я готов отдать ребенку всю свою кровь до последней капли. Но есть вещи, которых я никак не мог сделать. За каждым моим движением следят тысячи голодных глаз. Взять домой хлеб, даже съесть его там самому означает нечто большее, чем моя смерть.
— Иди к Кутякину! У него хлеб. У него потайные ямы с зерном! — шептала я в отчаянии, забыв, что давно уже открыла эту свою батрацкую тайну мужу.