Григорий Бакланов - Меньший среди братьев
Просунув руки в рукава халатика, Леля наклонилась, поцеловала меня спокойно, мягкими, теплыми губами.
— Вот теперь страдай голодный.
Она вышла, оставив меня лежать. В этом разница между мужчиной и женщиной: Леля сразу становится как мать, словно мы с ней годами поменялись. А у меня уже трезвые мысли в голове, уже я знаю, сколько времени, уже думаю о делах. И жаль, что я не курю. Восемь лет назад я сам лишил себя этого удовольствия. Сейчас лежал бы в сумраке и курил. Я так это почувствовал, будто воздуха не хватило вдохнуть.
Однажды в такую минуту — тоже шторы были задернуты, сумрак в комнате я рассказал Леле, что думаю о Христе и об Иуде. До войны я как-то слышал спор моих братьев о Христе.
Главный максималист в нашей семье. Костя — им всегда любовался отец, ерошил ему волосы на затылке, и мне страшно хотелось, чтобы рука отца вот так же ерошила мне волосы, я ревновал, — так вот, Костя говорил твердо, что иуд надо уничтожать повсеместно, иначе ничего и никогда не будет на земле хорошего. Не помню, что говорил Кирилл. Самый старший, он почему-то держался на втором плане, во всех наших играх командовал Костя. А я слушал издали, я был мал. Костя просто прогнал бы меня. Но вот что интересно: уже тогда я понимал, что иуду нельзя уничтожить, что вообще не в нем дело. Пока есть Христос, есть Иуда, они неразделимы и вечны, они всегда вместе были и будут. А главное, мне было жаль Иуду, я не посмел бы этого сказать, но я точно помню: его мне было жаль даже больше, чем Христа. Мне и сейчас его жаль. Его презирают, но кто поймет его муки?
Быть Христом захотят многие. Кто не согласится принять его судьбу, а с ней его муку? Но Иуда ведь не хотел быть Иудой. Все это ложь, что он добровольно предал, что был жаден к деньгам. Просто он был слабый человек, это так понятно. Его принудили взять тридцать сребреников — без них, без нарицательных этих тридцати сребреников, не было бы легенды. Какая великая легенда!
Я всегда представлял живо, как он, должно быть, кричал, как просил, умолял, чтобы его распяли. Но для распятия нужен был Христос.
Как от заслоненного света ложится тень, так за Христом в его тени скрывался серый карди-нал того времени, серый, бездарный человек, как все эти серые кардиналы. Он остался в истории безымянным, но это он, хорошо зная людские слабости, плел интриги, вертел судьбами, и вера тоже была орудием в его руках. А когда вера стала ослабевать, потребовалось, чтобы святой принял муку за всех. И он обрек Христа на распятие. Это единственное, чего Христос не знал. Самый мудрый, все ведавший и видевший, этого он не мог ни видеть, ни понимать. Как я это хорошо знаю.
А Иуду, конечно, заставили. Не в двадцатом веке спрашивать как. Двадцатый век, вобрав опыт всех веков, поставил производство иуд на поток. И то, что он покончил с собой, ничего не изменило: хотел он или не хотел, ему назначено было стать Иудой, и тридцать сребреников остались на нем при всех условиях. Вот как было на самом деле, я уверен в этом.
Я никому не рассказывал своего варианта легенды, хотя думал о нем в течение жизни не раз; что-то удерживало всегда. Но Леле, однажды оставшись у нее, рассказал. Глаза у нее стали огромными от слез. «Как мне тебя жаль!» Почему меня жаль? Матери всегда было меня жаль, Леле жаль… Психология моей жены мне совершенно понятна, но Лелю я иногда не понимаю. Может показаться, что моя жена современней, умней. Это не так. Трезвей — да, но не умней. Просто они живут в разных измерениях.
Мне было неприятно возвращаться к этому разговору, но я все же спросил спустя время: «Почему все-таки тебе меня жаль?» Ничего вразумительного она не ответила: «Не знаю. Просто душа заныла…» Все это ерунда, конечно. И вдруг спросила: «Тебе страшно бывает жить?»
Из кухни слышен частый, дробный стук ножа о доску. Повеяло запахом свежей зелени, лимона и жарящегося мяса. Леля умеет быть удивительной хозяйкой, иной раз на нее просто вдохновение находит у плиты. И при всем при том она толковый инженер.
Глава VIII
Как будто все сбылось, мы вдвоем сидим на кухне, и Леля кормит меня ужином. Я ем, она в основном смотрит на меня.
— Слушай, какие потрясающие котлеты! Как ты вообще все вкусно готовишь.
— Ты это говоришь каждый раз.
— Только моя бабушка так готовила. Какие огромные, сочные. С чесноком! Нигде больше таких не ел.
— Ты удивляешься, как будто у меня родителей не было, словно я не дома росла.
Для меня еще есть то неудобство, что за все годы, за все эти девять лет она позволяла мне только цветы принести в дом. Ну, еще французские духи к 8 Марта. Единственный подарок, который я мог сделать, которого она ждала, это поездка на юг. Этого не случилось.
— И главное, ты все это как бы между прочим. У тебя все как будто само собой делается.
— Для котлет нужно настроение, — говорит Леля.
— А мясо?
— Тоже неплохо.
— Ах, какие сочные. Почему ты не ешь?
— Мне и похудеть не мешает. Не находишь?
Нет, не нахожу. Я действительно этого не нахожу. Мы видим женщину такой, какой мы ее творим.
Вечерний ветер колышет марлевую занавеску на балконной двери, она уже не прозрачная, белая. Мошкара, налетевшая на свет из темноты, ползает по ней, ночные бабочки трепыхаются снаружи. И под потолком вокруг уютного фонарика из черного металла, от которого по стенам узорчатые тени, тоже вьется мошкара, крупная бабочка звонко ударяется о матовое стекло.
— Я тут как-то без тебя… — Леля отняла ладонь от подбородка, обе руки положила на стол. — Ты просил взять от машинистки твою рукопись…
— Постой, я же денег не оставил.
— Оставил, ты забыл. Я взяла у машинистки, стала вечером раскладывать по экземплярам, и захотелось прочесть.
Я ждал.
— Как это интересно.
Я внутренне вздрогнул от похвалы.
— Тебе было интересно?
— Для меня целый мир открылся. Но страшно.
— Что страшно?
Она молчала. Я залюбовался ее глазами, такие они были глубокие. Сознаюсь, я невысокого мнения о женском интеллекте. Чувства — да, но что касается интеллекта… А вот сейчас я ждал с волнением, что она скажет еще.
— Что страшно? Там у тебя чьи-то слова приведены, что начало войн не зависит от желания народов.
— Это Черчилль.
— Не знаю, не могу поверить, — сказала Леля. — Но если так… Если так, все теряет смысл. Люди живут, строят планы, на что-то надеются, и вдруг самое главное не зависит от них.
— Во-первых, я не считаю это абсолютным. А во-вторых…
Леля встала выключить чайник, я посмотрел на нее и опять залюбовался ее волосами, залю-бовался ею в этом вечернем свете. Тот же синий длинный халат был на ней — к синим ее глазам.
Как, в сущности, ничего невозможно предугадать в жизни, абсолютно ничего нельзя предви-деть. Мне иногда кажется, что тогда это была не Леля, совершенно другая женщина, не похожая на нее, бесцветная, одинокая и даже по годам старше Лели. И все произошло случайно — я просто подал ей руку, помогая перелезть через какие-то трубы.
Был сильный гололед и снегопад по голому льду, ходить по улицам стало невозможно, особенно в том переулке между домами и забором стройки. Именно туда коротким путем все шли от метро, скользя, падая, хватаясь руками за что попало. И еще какие-то трубы асбоцементные свалили поперек. Я перелез, подал руку женщине, идущей за мной. Но когда она оперлась на мою руку, я посмотрел на нее. Стоя высоко, она боязливо засмеялась сверху. Я помог слезть, принял ее в обе руки, и это ощущение осталось.
Мы шли рядом, оскользаясь, сталкиваясь; я всякий раз подхватывал ее. Надо было переле-зать еще через примерзшие доски, я снова помог, некоторое время прошли под руку, перешучива-ясь. В общем, я пожалел, что не проводил ее; что-то возникло между нами. А через несколько дней в другом конце Москвы мы совершенно случайно встретились в метро у разменных автоматов, узнали друг друга и обрадовались. Оказывается, Леля решила: это — судьба. И загадала.
Мне было нужно совсем в другую сторону, к тому же я опаздывал, но я вошел с ней в поезд. Именно это она и загадала — войду вместе или не войду? Мы доехали до ее остановки, вышли, я проводил ее до дому, до двери, вошли. Все это было как безумие. И страшная неловкость потом. Я не понимал, кто она, что-то надо говорить, невозможно было просто уйти.
— Кстати, меня зовут Леля, — сказала она, как мне почудилось, развязно и лихо.
Я не знал, как назвать себя. Илюша? Смешно. Илья Константинович? Еще глупей, язык не повернулся.
— У тебя есть закурить? Давай закурим. Впрочем, я не курю.
Она втягивала дым и тут же выпускала изо рта. Я думал только об одном: как уйти, чтобы не получилось оскорбительно. Это самый тягостный момент.
Ушел, зная совершенно точно: никогда больше я сюда не приду. И меня еще долго преследо-вал запах лестницы этого дома, запахи вообще преследуют меня постоянно.