Анатолий Кучеров - Служили два товарища...
За этими мыслями я не заметил по авиагоризонту порядочного крена вправо.
— Калугин, — крикнул я в микрофон, — выровняй, что у тебя?
— Правый мотор не работает, — услышал я ровный и, как всегда, спокойный голос.
Внизу еще стреляли, и рядом с нами то и дело рвались снаряды.
Мы слишком низко шли в тот раз. И, конечно, если бы не трудность обстановки под Ленинградом, не следовало так рисковать. Но в ту зиму это было дело десятое.
Я взглянул на приборы, они регистрировали полет, жили, дышали. Удивительно, что я даже не заметил попадания.
— Товарищ Борисов, — раздался голос Сени Котова в переговорную, — докладываю: честное комсомольское, мы здорово разбомбили мост! Как пить дать разбомбили! Там форменный муравейник, и горит, будто нефть! Черт-те знает, что горит. Вот это сбросили! С орденом вас, товарищ лейтенант!
— Ты лучше за воздухом смотри, — сказал я строго Котову.
Наш Сеня Котов, превосходный стрелок и очень хороший товарищ, не знал, что мы летим на одном моторе.
Калугин большим кругом развернулся на север и пошел, вернее, потянул домой. Скорость снизилась, и нас легко можно было сбить. Но истребителей не было, а от зенитных батарей мы ушли.
Сеня Котов передал через минуту:
— Воздух чистый. Воздух чистый. Что у командира? Почему идем со снижением? Радиостанция в неисправности, попробую восстановить связь. Воздух чистый.
Мы теперь летели, прижимаясь к низким облакам, в полном одиночестве, ориентируясь по линии берега.
Залив лежал огромным снежным полем, и на его ровной голубоватой поверхности виднелись только тени от облаков и временами тень нашего сто пятого.
Как был неприветлив и мрачен в этот час залив!
И вдруг я понял, что все обстоит куда хуже, чем казалось на первый взгляд, что дело не в одном моторе. Еще все выглядело сносно, но я чувствовал, что вдруг все стало очень плохо. Не нравился мне Калугин. Он сидел спокойно, но по одному короткому движению руки у приборов я узнал, что он взволнован до крайности.
Я проверил курс. Мы прошли три четверти пути, нам оставалось каких-нибудь шестьдесят километров. Казалось, скоро дома. И в это время я услышал в трубке глухой голос Калугина:
— Штурман! Маслопровод перебит.
Я взглянул на стрелку. Давление масла катастрофически падало. Если через несколько минут не посадить самолет, мы сгорим.
Я в последний раз отметил на карте наше местоположение.
— Дай координаты, Саша, — услышал я снова напряженно ровный голос Калугина. Собственно, ему не нужны были координаты. Калугин просто хотел, чтобы его подбодрили. Я дал координаты и намеревался сказать, что сядем на лед, но не успел, да и какое это имело значение?
Я вызвал Сеню Котова и передал:
— Идем на вынужденную...
И дальше началось самое страшное. Надо было найти подходящую площадку и сесть почти на виду у противника на лед.
Шел снег, и это могло нас спасти. Теперь нас могла спасти только плохая погода.
Не буду рассказывать, как Вася посадил на одном моторе наш бедный сто пятый на фюзеляж. Мы дали изрядного козла, при этом я сильно разбил голоду и потерял сознание.
Я очнулся на льду. Шел густой снег и с каждой минутой становился гуще.
Все были живы. Сеня возился в самолете: разбивал приборы, ломал мотор. А Вася Калугин, обожавший свой сто пятый, сидел на льду и, почему-то размахивая кулаками в огромных летных перчатках, яростно повторял:
— А все-таки мы его разбомбили к чертовой матери!
— Ну как, жив? — спросил Калугин, когда я открыл глаза.
Я попробовал встать, но не смог: ледяное поле поплыло передо мной, и я снова опустился на лед.
— Мы тебя сейчас вылечим.
Калугин снял с пояса фляжку и протянул мне. Я выпил и почувствовал себя лучше. Я еще раз попытался подняться, но теперь у меня мучительно болела нога.
— Да ты, кажется, ранен, друг? — сказал Калугин. Он стащил с меня правый унт. Нога возле ступни кровоточила в нескольких местах и очень распухла. Во время полета я не заметил ранения.
— Товарищ командир, — сказал Сеня Котов, — у штурмана в ноге, наверное, столько железного хлама, что ему не сдвинуться с места.
Калугин залил йодом рану, разорвал индивидуальный пакет и перевязал меня. Я лежал на льду и не мог подняться.
— Может, сделаем носилки, товарищ командир? — предложил Котов.
— Черта с два ты их сделаешь без инструмента! Из чего?
— Вырежем из парашюта.
Уложив на парашютный шелк, Сеня Котов попытался тащить меня, как на санях. Но это оказалось невозможным: лед был очень неровный, торосистый.
— Не беда, понесем штурмана, — сказал Калугин.
Я попытался протестовать, сказал, что попробую сам идти, хотя, конечно, это было глупо: я не мог даже шевельнуть ногой, но Калугин так рявкнул: «Приказываю не вмешиваться», что я замолчал.
Предстояло пройти пятьдесят километров поблизости от немцев, но погодка выдалась именно какая надо: валил такой густой снег, что в десяти шагах можно было потерять друг друга.
Калугин и Котов несли меня час, другой. Стало совсем темно, часы показывали пятый. Было очень неудобно и больно лежать на полотнище парашюта. Временами я терял сознание от боли.
Экипаж шел по компасу. Ни одна живая душа нас не видела и не могла видеть. Экипаж нес меня по гладкому и по торосистому льду в темноте и молчании, нес, пока ноги тащили Калугина и Котова.
Хорошо, что шел снег и было не очень холодно.
— Ну и дорога, — жаловался Котов ругаясь. Постепенно он распалился и стал ругаться от всей души и во всю ширь своих легких. Он шагал из последних сил и ругался, но под конец и это перестало ему помогать. Он был небольшого роста, горячий и быстро сдавал.
Калугин шагал ровно и молча. Осталась только воля, и она была занята одним: она помогала ему переставлять ноги.
— Командир, — сказал в половине седьмого Котов, — больше ста шагов не пройду, баста. — Он хотел пошутить и бодрился.
— Иди к черту. Иди впереди, если не можешь идти сзади.
Я вешу семьдесят пять кило. Я лежал как бревно, и товарищи несли меня. Я не мог идти, не мог им помочь, и это было мучительнее раны.
Временами я засыпал или терял сознание. Потом просыпался и смотрел в спину Котову. Он теперь шел впереди, медленно, неровно, и молчал. Только раз он мечтательно заговорил каким-то хриплым, словно пьяным, голосом:
— Если бы скинуть меховушку, можно бы и скорее.
— Я тебе скину! — вдруг заорал Калугин.
Я не выдержал.
— Вася, — сказал я, — оставьте меня здесь, вышлете разведчиков.
— Не ваше собачье дело, штурман! Лежи! — рявкнул командир.
Не помню, сколько они шли, но вдруг Калугин предложил сделать привал и поесть.
Мы разделили в темноте шоколад и галеты, глотнули спирта.
Мы больше не шли, мы передвигались. Калугин и Котов медленно переставляли ноги и кое-как тащились дальше.
«А что, если ползти? — подумал я, но не решился спросить об этом командира. Вдруг я услышал, как Вася Калугин сказал, может быть, самому себе:
— Надо думать о другом...
Я стал думать о Вере. Я вспоминал все, что мы говорили друг другу. Вспомнил, что командир полка собирался взять Калугина в Ленинград, когда вернемся из полета, и Вася зашел бы к Вере.
Как все могло быть хорошо! Как хорошо! А теперь в лучшем случае мы придем, завтра, если вообще придем. И я снова думал о Вере, и том, что, не будь аварии, командир и меня мог бы взять в Ленинград за парашютами.
В восемь часов утра было еще очень темно, хотя снег перестал идти. На востоке разгоралась багровая зимняя заря.
Мы были где-то недалеко, я узнавал впереди очертания своего берега. И все же как далеко!
День наступил ясный, солнечный, и нам предстояло пролежать на льду до темноты. Калугин, и особенно Котов, обрадовались передышке.
— Вам, конечно, все равно, товарищ штурман: как лежали, так и будете лежать, — сказал Котов.
Ему хотелось пошутить, но шутка не получилась.
Мы выбрали торос и легли за ним, чтобы нас не увидели с берега.
Я выпил спирту и сразу заснул. Я очень замерз, мне казалось, что я никогда не согреюсь, но вдруг стало совсем тепло. Я шел с Верой по берегу какой-то речки, и в речке плескалась туча загорелых ребят, пахло пряно, как на Украине, акацией, не было войны, а если она была, то уже кончилась, и у меня было легко на сердце. А рядом дышал зеленый лес, но я знал, что это не лес, а Сеня Котов, я знал, что все это во сне.
Разбудил Калугин, и я уступил ему место посерединке, а сам дремал и смотрел на ослепительный снег, пока не заболели глаза. Тогда я стал смотреть на зеленые сосны на берегу: зеленый цвет успокаивает. Я увидел берег и белые дымки над землянками врага, ввинчивавшиеся в небо, словно штопор. Было тихо и морозно. Я вспомнил про мост: мы его разбомбили к чертям, и гитлеровцам теперь придется труднее. И эта мысль была прекрасной — такой согревающей, что я старался думать об этом подольше.