Анатолий Калинин - Возврата нет
— Андрюшка, Катька! — кричала она. — А ну-ка, сейчас же врозь! Ты зачем сюда заявился, кто тебя звал? Люди делом занимаются, а ты с шашнями?! У-у, бесстыжие гляделки, сейчас же иди в степь на прицеп! А тебя, Фенька, если еще будешь их покрывать, оштрафую для первого раза на три трудодня! Как за разложение трудовой дисциплины в бригаде.
Андрей тут же и исчезал в листве, как растворялся в зеленой мгле, а Катя, такая же красная, как и сатиновое летнее платьице на ней, с глазами, полными слез, брала тяпку или пульверизатор, из которого опрыскивали виноград бордосской смесью, и возвращалась на свое место. И только Феня Лепилина осмеливалась во всеуслышание критиковать эти суровые действия Дарьи.
— Если за это штрафовать, — ворчливо говорила она, — то тогда, по справедливости, нужно начинать с бригадира.
— Ты что сказала? — громко и грозно переспрашивала Дарья.
— Что ты слышала, то и сказала! — дерзко отвечала Феня.
— Вот когда народишь себе детей, можешь позволять им хоть с двух лет по кустам целоваться, — говорила Дарья.
— И нарожу! — вспыхнув, как кумач, обещала Феня.
— И слава богу! Только не забудь позвать меня в крестные.
— И нарожу!.. — повторяла Феня.
И, закрывая, как от солнца, глаза ладонью, обычно тут же уходила в кусты. Дарья шла за ней следом, и слышно было, как она уговаривала Феню:
— Ну, чего ревешь, дура? А то, думаешь, не нарожаешь, ты же еще молодая. Да не реви ты! Ну, прямо всю душу вытягиваешь. Если я тебя обидела, ты прости, но мне иначе с ними нельзя — без отца выросли. Ну не плачь, Фенечка, найдется и по тебе человек, потерпи еще немного.
И они громко целовались в кустах. Остальные женщины, слыша их разговор, и сами начинали сморкаться. К тому времени, когда Дарья и Феня, примиренные, с наплаканными, как росой умытыми, лицами, выходили из кустов, сморкалась уже вся бригада. Дарья взглядывала на Катю Иванкову и говорила:
— Ты, Катя, лучше приходи к нам вечером домой. Хоть каждый вечер приходи. Да ты меня не бойся, это здесь я над вами бригадир. Чем по-за кустами прятаться, приходи и сиди у нас, сколько хочешь. И я буду спокойная. Я, Катя, не против тебя, да ведь он у меня первенец.
…Через весь Дарьин дом, через раскрытую с передней на чистую половину дверь протянулись два длинных сдвинутых стола, заставленных между бутылками и графинами всяческой снедью. Тарелки и блюдца с цветными каемками и без них, разнокалиберные ножи и вилки, с деревянными, отполированными пальцами черенками и совсем новенькие, блестящей нержавеющей стали, собрали, должно быть, со всего хутора. Не из одного дома стащили сюда и табуретки, стулья, а каждому гостю положили на колени полотенца с вышитыми самыми разнообразными вензелями: «И. М.», «А. А. С», «Ф. Л.», «А. Н. К.», но все, без исключения, ослепительной белизны, припахивающие речной водой, щелоком и синькой.
Михайлов пришел с Еленой Владимировной, но хозяйничающие женщины, умышленно или неумышленно, рассадили их за длинным столом порознь — его в одной комнате, а ее в другой. Она оказалась близко от хозяйки, между ее дочками Зоей и Клавой, а он рядом с Феней Лепилиной. В наличности была вся Дарьина бригада. Все пили, пил со всеми и Михайлов. Перемигиваясь, женщины тянули к нему свои стаканы, как будто они сговорились, что он не уйдет отсюда трезвым, а Феня Лепилина все время, как коршун, наблюдала своим карим, с золотистым ободком, зрачком, чтобы его стакан не пустовал, подливала ему и желтое сухое виноградное вино, и кукурузную брагу, и сладкое красное вино, тягучее и липкое, как масло, — может быть, поэтому и названное ладанным.
Но Михайлова и не нужно было уговаривать. Он пил добросовестно и то, и другое, и третье вино, позволял, чтобы подливали ему в стакан всякого, составляя гремучую смесь, и чувствовал, что почему-то не особенно хмелеет, по крайней мере голова у него оставалась ясной. Быть может, потому, что на фронте доводилось ему пить и не такую смесь: какой-нибудь трофейный, слитый из бензиновых бочек красноватый спирт сырец — и ничего, сходило.
Давно уже так хорошо не чувствовал он себя, как среди этих пьющих, поющих и тут же плачущих людей, простых и открытых. И лишь потом он стал ловить себя на каком-то смутном и пока еще не понятном для него беспокойном чувстве. Может быть, все-таки под влиянием изрядного количества выпитого им за этот вечер вина у него появилось чувство, что кто-то смотрит на него упорным, немигающим взглядом. Михайлов оглядывался по сторонам, пробегая глазами по лицам сидевших вокруг стола людей, но нет, если не считать коротких и лукавых взглядов, которые время от времени бросала в его сторону Феня Лепилина, никто не смотрел на него дольше, чем это полагалось, все самозабвенно были заняты тем, что шумно беседовали, пели и тянулись друг к другу целоваться. Встречаясь с Феней взглядом, он тоже весело ей улыбался.
Не этот, довольно откровенный, взгляд вдовушки причинял ему беспокойство, а чей-то другой. И, главное, Михайлов чувствовал, что этот взгляд ему был знаком, но никак не мог встретиться с ним глазами.
Чем дольше ощущал его Михайлов на себе, тем больше убеждался, что он устремлен на него откуда-то сверху. Это уже почти начинало быть похожим на какую-то чертовщину. Уж не перекачала ли старательная Феня в него из графинов и бутылей столько этого похожего на квасок, но, оказывается, коварного вина, что недолго угодить и прямо в объятия к его хвостатому величеству — зеленому змию?
Все же, чтобы лучше удостовериться, он еще раз внимательно обвел глазами лица всех сидевших вокруг стола и после этого поднял взгляд прямо перед собой, на стенку. И тотчас же, вздрогнув, он опустил глаза, чтобы через минуту опять поднять, все еще не веря и сомневаясь. Теперь он взглянул внимательнее — и увидел…
Тот, кто не верит, пусть сперва скажет, что в селах, станицах и хуторах вдовы и матери не увеличивают с фотографий портреты своих не вернувшихся с войны мужей и сыновей и не держат их в домах на самом видном месте. Висел такой портрет и на подсиненной стене в доме у Дарьи и смотрел сейчас на Михайлова твердым, пристальным взглядом. Невозможно было ошибиться — таких ошибок не бывает в жизни, — это было то самое лицо и те, ни на чьи другие не похожие глаза. Это был Андрей.
Напрасно Феня Лепилина продолжала затрагивать Михайлова. С этой минуты он уже оставался совершенно бесчувственным к ее заигрываниям, и его налитый до краев ладанным густым вином стакан оставался нетронутым. После этого он за весь вечер только и выпил из него один раз, но это было позже, и уже ни одного слова не слышал из тех разговоров и песен, которые еще долго раздавались за столом.
Он смотрел на Андрея, встречаясь с его взглядом. Это был тот Андрей — и совсем другой. Здесь, на портрете, он выглядел значительно старше, хотя, судя по всему, и снят был каким-нибудь заезжим фотографом до войны. На нем была летняя светлая косоворотка с отстегнутым на одну пуговицу и загнувшимся углом воротника. Должно быть, фотограф настиг его где-нибудь прямо в степи. Определенно в степи, потому что далеко за спиной у Андрея темнели скирды и угол вагончика с колесами. Лицо и шея у Андрея были черные, как уголь — так загорел он в степи, а волосы, расчесанные на прямой пробор, совсем белые, настоящий ковыль, и такие же легкие и пушистые — вот-вот разлетятся. Или же, фотографируясь, он встряхнул головой — они взвились, да так и не успели улечься.
Если же он выглядел здесь старше, чем там, на фронте, то повинны были в этом его глаза. Это были те же глаза с наивным и добрым выражением, как у ребенка, которые невозможно было забыть, увидев их хоть один раз в жизни, и тем не менее они были другие. Там их омрачали недоумение, страдание и тоска, а здесь они смотрели мужественно и ясно. Веселые и даже чуть насмешливые глаза человека, не замутненные никаким обманом.
От кого можно узнать о нем хотя бы чуточку больше, чем до этого часа мог узнать Михайлов? До этого вечера он уже решил, что никогда не узнает о нем больше того, что знает. Но теперь он ни за что не мог с этим согласиться. После того как он его нашел, он не согласен потерять его снова. Кто здесь ему поможет?
Михайлов взглянул на Дарью. Она сидела на противоположном конце стола между своим сыном и агрономом Кольцовым и разговаривала в эту минуту с Кольцовым. У обоих лица были такие, будто, кроме них, никого сейчас не было в этом доме, не существовало и но всем мире. Кольцов, вытянув к ней смуглое сильное лицо с блестящими черными глазами, что-то говорил ей, пошевеливая густыми бровями, и она тоже подалась к нему грудью, лицом и глазами, не удерживая ослепительной улыбки.
Никто — ни Михайлов, ни какой-нибудь другой человек — не вправе были спрашивать сейчас у Дарьи о том, что уже начало умирать в ее сердце и безвозвратно вытеснялось другим, новым. Здесь не было обмана — десять лет Дарья не хотела расставаться со своей надеждой.