Виктор Смирнов - Обратной дороги нет
— Эх, голова… — буркнул Гонта. — Если б майор двинулся ночью, как я советовал, мы бы сейчас далеко были!
— Майор — фигура, — пояснил Миронов авторитетно. — Он начальником гарнизона был. Шутка ли! В уставе сказано: «Имеем право привлекать к ответственности военнослужащих, не проходящих службу в частях данного гарнизона, а также проводить дознания!..» Во!
— Если бы вы видели, — вмешался в разговор Беркович, — это был до войны такой красивый брюнет, такой упитанный…
— Это когда ты на него «Северным сиянием» прыскал? — спросил Гонта, щуря свой жёсткий и хитрый глаз.
— Совершенно верно. Теперь он, конечно, другой человек, усталый. А смотрите — ведёт! И без выстрелов, без потерь…
— Всё будет, — буркнул Гонта. — Если так идти, всё будет. Мы как направляемся к кочетовцам? Через Гайворонские леса. Это места сухие, чистые. Не наши, не партизанские места. А немец болота боится!
С опушки орешника, за километр, донёсся глухой удар, будто гигантским вальком кто-то ударил по земле. Лошади нервно застригли ушами.
— Ну вот! Начинается, — кивнул Гонта.
— Это мина, — спокойно объяснил Миронов.
— Какая ещё мина?
— Бертолет заложил. Майор распорядился.
— Чёрт… Нам бы тихо идти… подальше оторваться!
— Брось, Гонта. Не нам с тобой обсуждать.
— Ты, сверхсрочничек! — оборвал Миронова Гонта. — Может, я не до тонкостей разбираюсь в военном деле… но в людях — разбираюсь. — И в голосе его прозвучала уже неприкрытая угроза.
4
Обоз шёл в глухом приречном тумане. Неслышно шёл. Только звякнет время от времени металл, или хрустнет под колесом сухая валежина, или хлестнёт кого-нибудь по лицу пружинистая ветка.
Сырость была густая, вязкая, как кисель. Туман стоял впереди стеной. Но по мере того как подходил обоз, из этой стены выступали какие-то фантастические тёмные узоры, какие-то когтистые лапы и сгорбленные фигуры. И с каждым шагом эти лапы и фигуры приобретали всё более реальные очертания и становились узловатыми дубами или кустами ивняка.
Туман темнел: приближались сумерки.
Иногда над долиной реки пролетал огненный пунктир трассера. «Тра-та-та-та!» — строчила машина, укладывая высоко над головой партизан непрочную огненную строчку.
Или где-то совсем близко взлетала ракета: словно бы кто, озоруя, высоко подбрасывал в воздух тлеющий окурок. Но затем вдруг окурок весело хлопал, вспыхивал и с шипением начинал сеять вокруг голубоватый мертвенный свет.
— Пуляют в божий свет, — говорил Андреев. — Сами боятся и нас пугают… Один знающий человек рассказывал — каждый автоматный выстрел двадцать копеек стоит. Нажал — и пожалуйста, три целковых. — Он скосил глаз на Лёвушкина. — Вот Лёвушкин свободно мог бы миллионером стать, любит нажимать!..
— Молодцом, батя, — похвалил Андреева Лёвушкин, — не унываете!
— Чего унывать? Унывать некогда. Не все слёзки ещё у нас с немцем сосчитаны!
Топорков шёл сзади, немного поотстав от последней телеги. Шёл шатаясь, и тонкие прямые ноги, подставляемые под наклонённое, падающее вперёд туловище, служили ему ненадёжной опорой.
Гонта встал на его пути.
— Опять одиночества ищешь? — с вызовом спросил он. — Ты погоди, майор. Поговорить с тобой хочу. Пришёл час.
— О чём?
— Известно о чём! — Гонта вдруг перешёл на шёпот. — Шлёпнуть бы тебя — и дело с концом…
— В чём ты меня обвиняешь?
— В том, что умышленно вывел обоз на немцев, что всех нас, как пацанов, в угол загнал… Не знаю только, от дурости или ещё по какой причине… Что в Гайворонские леса на погибель нас ведёшь… А немцы откуда всё про нас разнюхали, а?
— Глупости говоришь, Гонта.
— Нет, майор. Я за тобой давно наблюдаю. Затеваешь ты что-то, хитришь…
— Точнее? — сказал Топорков.
— А точнее — сдавай оружие! Меня послали заместителем, майор. Вот и пришла пора заместить.
Топорков сжался, как для прыжка. Со злостью смотрел он на бронзоволицего, крепкого Гонту. Но постепенно накал его зрачков потух, пальцы разжались.
Он отвернулся и в задумчивости принялся рассматривать носки своих сапог.
— Не хитри, майор, — сказал Гонта. — Сдавай оружие. Плохо тебе будет, майор. Меня с места не сдвинешь. Застрелю!
…На бетонном плацу, среди серых низких бараков, стояла шеренга людей, отмеченных печатью дистрофии. И лающий голос офицера вырывал из этой шеренги каждого пятого: «Fünfter!.. Fünfter!..[1] Fünfter!.. Fünfter!..»
— Да, тебя не сдвинешь, — тускло сказал майор. — Ну хорошо… согласен.
Он передал Гонте автомат и парабеллум:
— Смотри, доведи обоз до кочетовцев…
— Это уж не твоя забота, майор. Доставим. И тебя до особого отдела доставим. А погибнем, так знай, майор, — твоя смерть чуть впереди моей идёт!..
Гонта закинул автомат Топоркова себе за спину, парабеллум сунул в карман куртки.
— Лишь об одном я тебя попрошу… — Топорков сказал это с натугой, как бы повернув внутри себя скрежещущие мельничные жернова, и слова вышли из-под этих жерновов сдавленными, плоскими, лишёнными выражения. — Делай хотя бы вид, что ничего не произошло, иначе отряд начнёт распадаться… Если исчезнет дисциплина, немцы возьмут нас голыми руками.
Он не стал ждать ответа, пошёл к обозу. Теперь его лицо казалось бесстрастным. Он словно вслушивался в отдалённые голоса. Гонта проводил его удивлённым взглядом.
День шестой БОЙ В ЧЕРНОКОРОВИЧАХ
1
Прихрамывая, Бертолет шагал рядом с Галиной. Тревожно прислушиваясь к отдалённым выстрелам, он клонил к Галине голову, прикрытую округлым металлическим шлемом.
— Жалею, что вы пошли с нами, — говорил он. — Видите, как всё складывается. Ищут нас немцы.
— Ничего, — ответила Галина. Она подняла на Бертолета глаза, сказала, продолжая думать о чём-то своём: — Знаете… Вот у меня жизнь не очень хорошая была. Отец пил… Мы, детвора, — как мыши… Парень за мной стал ухаживать, ничего парень, электротехник, да из-за отца отстал. Нет, не так уж много хорошего было. А всё — наше… Понимаете? Вот они пришли, чужие, а я им ничего не хочу отдать — ни хорошего, ни плохого. Ничего им не понять, и ничего у меня к ним, кроме ненависти, нету…
Впереди послышался какой-то шум. Бертолет вытянул длинную, худую шею. Из темноты выступил Лёвушкин, махнул рукой;
— Если на Берлин, то направо! Сворачивайте! Приказ!
Галина схватилась за вожжи, телега свернула. Колёса запрыгали по колдобинам и корням у самого края заполненного клубящимся туманом бочага.
— Почему свернули? — спросил у Гонты Топорков.
— Я приказал. Иди, майор, помогай лошадям пока…
— Не горячись, Гонта. Думай о военной стороне дела.
— А ты не путай меня! — огрызнулся пулемётчик. — Что ты путаешь? Не разберусь: или тебя шлёпнуть как злостного предателя, или довести до партизанского нашего трибунала… Не путай меня, майор!
Топорков закашлялся, сказал, протирая слезящиеся, воспалённые глаза:
— В Калинкиной пуще болота!
— И дело! Растворимся, проскочим. Болота партизану — верный друг. В болотах наша сила!..
— Против нас идут егеря. Они умеют воевать в лесах.
— А ты разве не в Гайворонские леса нас вёл?
— Там нас до поры до времени мог спасать манёвр.
В тёмных, сощуренных глазах Гонты светилась неповоротливая, но верная, без обману, крестьянская смекалка. Он докурил цигарку с партизанской виртуозностью, без остатка — только две махорочные крошки осели на жёлтом пальце. Дунул на обожжённую кожу, покосился в сторону майора:
— Эх, майор! До поры до времени! А потом как?.. Чего задумал, а? Нет, не путай меня! Идём в Калинкину пущу, точка! — И Гонта тяжёлой рысцой помчался к обозу.
— Кучнее держись!.. Подтянись! — раздался его басовитый голос.
— Что-то я по старости лет не пойму, кто нас нынче ведёт, — ворчал Андреев, хитро и молодо глядя из-под капюшона на Гонту.
— Видать, майор ему приказал командовать, — ответил шагавший рядом Миронов. — Наше дело — подчиняться. Если во всё встревать, нос прищемят.
— Во-во, — согласился Андреев. — Знал я одного такого из-под Хабаровска. Ему конь копытом нос отбил. Так он этот, как его… гу… гуттаперчевый носил… Сколько он их растерял по пьяному делу! Этих носов-то…
— Ишь ты, — восхитился Миронов. — Это ж денег не напасёшься!
— А он зарабатывал. Без носа был, зато с умом… А вот те, которые ни во что не встревают, у тех мозги гуттаперчевые становятся, это хуже.
— Ядовитый ты, дедок, — сказал Миронов.
2
С рассветом Гонта разрешил партизанам отдохнуть, и они заснули в тех позах, которые способно придать человеку лишь крайнее утомление, когда даже обитый железом ящик кажется тёплым настилом русской печи.