Семь недель до рассвета - Светозар Александрович Барченко
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Семь недель до рассвета - Светозар Александрович Барченко краткое содержание
В годы войны не успевает эвакуироваться детский дом… И вот дни оккупации, когда жизнь человека — ничто, а забота о детях — биологическая основа не только человеческого общежития, но и всякой жизни вообще — остается достоянием только наиболее порядочных и самоотверженных. Горстка советских педагогов ценой невероятных усилий и жертв сохраняет не только жизни, но и души советских детей. Таков сюжет повести «По ту сторону солнца», основного произведения предлагаемой вниманию читателя книги Светозара Барченко, проза которого, отмеченная печатью искренности и высокого морального счета к человеческим делам и помыслам, приобрела уже своих ценителей.
Семь недель до рассвета читать онлайн бесплатно
Семь недель до рассвета
РАССКАЗЫ
ДЕЛА ДОМАШНИЕ
К девяти ожидали Генку-резака, и потому Клавдия с самого утра была уже в хлопотах: освободила от пустых банок и прочего накопившегося за лето стеклянного хлама место на холодной веранде, куда не пускали дачников даже в разгар сезона, достала из нижнего ящика шифоньера чистые тряпки, согрела бачок воды, добела выскоблила и ошпарила кипятком широкий лист многослойной фанеры, чтобы потом положить на него мясо, вымыла с содой кастрюли и алюминиевый таз — под кишки.
Подхватилась она затемно, как поднималась всякий раз в будни, чтобы успеть накормить кабанчиков, приготовить завтрак, проводить дочку в институт, а мужа — на работу. И хотя добираться им было не бог весть в какую даль: минут пять на автобусе до вокзала, а там полчаса в электричке — и вот он тебе, город, Клавдия всегда нервничала, суетилась и страдальчески охала, будто провожала их на край света.
«Да не мелькай ты, пожалуйста, перед глазами! Успокойся, сядь, — просила ее дочь Наташа, стоя перед зеркалом и раздраженно заправляя под меховую шапочку светлые волосы. — Ну, чего ты охаешь, в самом-то деле?.. Времени у нас еще целый вагон! Мы не опоздаем, посиди ты хоть минутку спокойно…»
А Григорий молча допивал чай, закуривая, вставал из-за стола, надевал порыжевшее длиннополое пальто, нахлобучивал синюю шляпу с обвислыми полями и коротко бросал дочери: «Кончай базарить. Пора!»
От дома к остановке они шли вместе и в автобусе, если бывали свободные места, устраивались рядом, даже разговаривали о чем-нибудь изредка, но на платформе дочь непременно слегка приотставала либо торопилась пройти вперед, и в электричке они уже садились на разные скамейки. Так и ехали до города, не глядя друг на друга, как чужие.
Григорий, конечно, догадывался, что дочь стесняется старомодного вида его, поношенной одежды, однако не обижался — привык. И только если по пути подсаживались к Наташе молодые волосатые парни, начинали заигрывать с ней или, как она сама потом со смехом поясняла: «кадрить», — Григорий хмуро посматривал в ее сторону, и сердце у него словно бы набухало. Он даже невольно напрягался весь, руки его тяжелели, как в ту далекую военную пору, когда ходил он впередсмотрящим на «морском охотнике» к стылым норвежским фиордам, где в любое мгновение мог возникнуть из сумрачной глубины пенный бурун от перископа немецкой субмарины…
Бывало, Григорий едва сдерживал себя, чтобы не подступить к дочери, не одернуть ее, когда какой-нибудь не в меру говорливый парнишка уже и за руку трогал его Наташу, и вроде бы ненароком теснил ее ногу своим коленом, и близко наклонялся к плечу; но все же Григорий справлялся с собой, припоминая, как в молодости и сам не упускал случая «пришвартоваться» к вот такой же смешливой попутчице, как свою Клавдию обхаживал, — и сердце его помаленьку отпускало. Он с нарочитым безразличием отворачивался, глядел мимо людей, стараясь заглушить в себе неясную обиду на дочь, ревнивую неприязнь к веселым этим парням, хотя горечь на душе у него оставалась…
В городе толпа выносила их из вагона. И какое-то время еще Григорий видел на перроне уходящую от него дочь — голенастую, в сапогах, в подвернутых чуть ли не до колен тесных брюках, в короткой, отороченной белым мехом курточке, — она на ходу беспечно помахивала модной холщовой сумкой, смеялась шуткам парней, не обращая внимания на хмурые отцовские взгляды. А парни так и вовсе не замечали его — старика. Хотя сам Григорий себя стариком не считал — пускай и за пятьдесят перевалило — и силенок у него еще было не занимать: любому из этих волосатых пижонов он мог бы свободно «вмазать», да так, что тому, пожалуй, без привычки и на ногах бы не удержаться… Иной раз ему очень хотелось догнать развеселую их компанию и первому попавшему под руку пижону — «вмазать» очень хотелось…
Но парни и дочь исчезали в метро; Григорий расслаблялся, разминал в пальцах сигарету, закуривал и поворачивал к остановке троллейбуса, который и подвозил его к проходной механических мастерских НИИ, где работал он фрезеровщиком по пятому разряду…
Домой они с дочерью возвращались порознь.
Григорий садился к окну, за которым знакомо разворачивались кварталы новостроек, потом их сменяли свалки, бесхозные пустыри, исполосованные гусеницами бульдозеров, взрытые колесами самосвалов, а затем уже появлялись вдоль насыпи убранные огороды, темные, по-осеннему отсыревшие сады, оградки, кусты…
Но с каждым годом все меньше и меньше становилось глинистых пустырей, бесхозного, незастроенного пространства. Город разрастался, теснил пустыри, подступал к поселку, и теперь все чаще поговаривали о том, что вскоре поселок включат в городскую черту, а частные дома станут сносить. Впрочем, поговаривали об этом давно, лет уже десять наверное, однако пока домов никто не трогал, а летом по-прежнему приезжали в поселок жаждущие тишины и свежего воздуха горожане, снимали комнаты, наполняя их дачным нехитрым скарбом, громкими голосами и колготней.
Вечерами едва ли не через каждое второе подворье притыкались к воротам, пофыркивая голубоватым дымком на примятую колесами, в маслянистых пятнах, траву, разномастные «Запорожцы», «Москвичи», «Лады», а наезжая ребятня шебутилась под окнами и гоняла на велосипедах по улицам почти до рассвета.
Лето Григорий не любил. Слишком уж людно и шумно становилось летом в поселке. А вот раннюю весну, осень и зиму любил. В межсезонье чувствовал он себя так, будто и сам на дачу переехал, душой отдыхал.
И сегодня тихо было в доме, и на улице тихо.
С низкого серого неба неспешно сеялась слепая морось, беззвучно опускалась на оцинкованные крыши, которые потно лоснились от влаги, стекала по оголенным, воздетым к нетающим облакам яблоневым сучьям, по сизым, некрашеным штакетинам палисадника, по узловатым вишневым стволам. Тяжелые капли срывались с проводов, звонко чмокали оземь, наполняли до краев зазубренные чашечки поникших и вялых, но все еще зеленых листьев клубники, что неустанно тянула свои побуревшие, жесткие усы по оплывшим бокам проседающих грядок, словно напряженно выискивала, за что бы ей понадежнее зацепиться на этой осклизлой и продрогшей осенней земле.
Сад уже сплошь облетел, проглядывался насквозь. И там, за клубничными грядками, где забор сходился углом, в утепленном сарайчике беспокойно ворочались, вздыхали и нетерпеливо похрюкивали оба кабанчика: Васька и Кузя.