Чёрная птица - Алексей Анатольевич Притуляк
А потом началась война, но этого Тани уже не рассказывала. Потом началась война, и когда синие пришли в Комо, её отца вытащили из кровати, где за три дня перед тем, словно предчувствуя недоброе, он вдруг уснул летаргическим сном, и расстреляли в числе многих других во дворе алькальдии, поскольку все его братья встали на сторону красных. Все его братья и даже одна из сестёр ушли в отряд Гильермо Пансы, а он остался дома, потому что ему нужно было заботиться о Тани, потому что он ненавидел кровопролитие, потому что он никогда никого не убил, потому что в сердце его было недостаточно решимости, чтобы взяться за оружие, и ещё много всяких «потому что», которые находятся у самых разных людей, когда к двери их дома является война и голодной собакой садится у порога, а смерть ходит вокруг и заглядывает в окна. Спящего летаргическим сном Мбарете во время расстрела поддерживали с боков два собрата по несчастью, и если бы не повисшая на грудь голова, никто и не догадался бы, что с беднягой что-то не так. Он не проснулся даже перед смертью, а уж счастье это его или несчастье — кто как посмотрит.
Тани тоже хотели расстрелять, но лейтенант Луис Бастиани посчитал, что она может быть ему полезна. Лейтенант полагал, что бесполезных людей не бывает, особенно на войне, особенно если это женщина. Ведь солдаты месяцами не видят женского тела и забывают его запах, а лейтенант Бастиани представлял себя отцом солдат — понимающим их нужды, заботливым и справедливым отцом, — хотя ненавидел их больше, чем всех остальных людей, даже больше тех, которые никогда не надевали солдатского кителя с пришитой к воротнику биркой. Ненавидел не потому, что руки у них были по локоть в крови, а потому, что они каждый раз торопились смыть эту кровь, чтобы не терять человеческого облика. «Псы. Это просто слепые кровавые псы», — бывало говорил он капралу, когда они садились выпить по стаканчику каньи после очередного расстрела, говорил, не замечая, как Хиларио Руис бледнеет и поднимает руку к голове, покрытой язвами и коростой, и мученически морщится, поправляя проволочный венок, а в глазах его мечется безумие. Хиларио Руис сроду не пил ничего хмельней воды, поэтому когда лейтенант опрокидывал в себя пятый стакан, он всё ещё сидел над первым. И когда лейтенант засыпал, развалившись на своём стуле и похрапывая, капрал Хиларио Руис выплёскивал ему в лицо содержимое своего стакана и долго смотрел в эти мокрые черты взглядом безумного пса, и под щеками его гуляли желваки. Ему очень хотелось вырезать лейтенанту зрачки, и он даже доставал нож и подносил остриё ко лбу Луиса Бастиани, к этим маленьким глазам, с подрагивающими веками в опушке по-женски густых и длинных ресниц. Но кончалось тем, что спрятав нож, капрал Хиларио Руис остервенело плевал в пьяное ненавистное лицо и уходил. «Сон — это забава смерти, живущей в твоей голове, — говорил он. — Никогда не засыпай, если не уверен, что сможешь проснуться».
Расстреляв её отца, Тани посадили в повозку с награбленным добром, состоявшим по большей части из перепуганных кур, каких-то баулов и нескольких плетёных бутылей с вином, под охраной двух чоло из Гуаранки. И в тот же вечер капрал Хиларио Руис её изнасиловал — стоя, прижимая Тани спиной к расстрельной стене, больно хватая за ляжки и скуля от торопливой жадности. Стена была испещрена выбоинами и выщербинами от пуль, не попавших в чью-то жизнь, окрашена кровью, от неё исходил густой и тошнотворный запах смерти, но Тани ничего не видела, не понимала и не чувствовала, потому что сходила с ума от жаркой вони мокрой псины, которой разило изо рта капрала. А в конце он рычал и слепо кусался, будто безглазая собака, что в его голове терпеливо ждала своего часа.
— Умерев, мама стала птицей, ведь она была ачибе, — рассказывала Тани. — Она стала птицей и вылетела через окно в сад…
«Вот и улетела наша мама, — сказала Тани. — Как думаешь, отец, долетит она до Африки?» Мбарете ничего на это не ответил, только посмотрел на дочь грустно, но в тот же день поставил в саду силки и сел плести из прутьев клетку. Вечером он вытащил из силков диковинную птицу, какой не видели в тех краях ни до, ни после, принёс её домой и посадил в клетку. «Вот ты и снова дома, Тчали, — сказал он птице. — Мне было бы очень горько, если бы ты покинула нас навсегда». Он очень любил маму, рассказывала Тани, он дня без неё не согласился бы прожить, поэтому не мог смириться и отпустить её. Но ведь птица — не часы: её не поставишь на полку, не положишь в карман и не передашь по наследству; и нельзя душу, вырвавшуюся из тесной клетки рёбер взять и пересадить в другую клетку. Это жестоко — лишить её неба любимой Африки. Птица день за днём сидела неподвижно, нахохлившись, спрятав голову под крыло, отказывалась есть и пить и таяла на глазах. И как ни жалко было Тани, но однажды, пока отца не было дома, она со слезами на глазах открыла клетку и выпустила пленницу. С какой радостью ослабевшая птица вспорхнула с её руки! Когда пришёл отец и увидел пустую клетку, Тани думала, что он убьёт её или проклянёт навеки, но Мбарете ничего такого не сделал, а только грустно улыбнулся, покачал головой и сказал: «Ну что ж, дочка, хорошо, что ты отпустила маму. Плохо было бы вечно держать её в клетке. Мёртвым, как и живым, нужна свобода». И погладил Тани по голове, а она от этой нежданной ласки вдруг расплакалась.
В один из последующих вечеров братья-чиринго приволокли и бросили на солому безжизненное тело в длиннополой чёрной одежде. Когда они ушли, Матео и Тани подползли к новенькому, что лежал, раскинув руки, и тихо стонал: «О Кардинал, мой милый Кардинал!» и шептал молитвы. Падре Поликарпо, в миру Атанасио Васкес де Куэйра, знал не много молитв — ещё не успел он прочесть молитвенник от корки до корки, тем паче что грамоте специально не учился, читал с пятого на десятое. Он плохо помнил, какому святому нужно молиться при ломоте в костях, а какому при зубной боли, к кому обращаться с молитвой о