Дверь в зиму - Генри Лайон Олди
Пахло супом. Фасолевым, ей-богу.
Очередь на регистрацию двигалась вяло. Люди толпились в длинном коридоре, заходили в кабинет заведующей: по одному или семьями. Доставали паспорта, отвечали на вопросы. Чиновница из местных в пятый раз объявляла: три-четыре дня в приюте — бесплатные, максимум неделя. Если вы захотите задержаться сверх этого срока…
Сами понимаете, ситуация сложная.
Все понимали, кивали.
Тут я и увидел их. Ну, вы помните: воспитательницу и беженку. В конце коридора была, похоже, кухня, там они и стояли. Никогда раньше не видел, чтобы люди так смотрели друг на друга. Беженка была похожа на ребенка, который утром вышел к новогодней елке…
Да, конечно. Я уже говорил.
Такого счастья во взгляде я в жизни не видел.
Жилье, решил я. Должно быть, воспитательница предложила усталой, измученной женщине вариант: пустующий дом в селе. Может в селе быть дом, где разместилась бы вся семья беженки, с животными, если они есть? Вполне может. Какие-нибудь друзья воспитательницы или родственники: сами в Венгрии, дом сдают. За приемлемую цену, с достаточным комплектом удобств. А что? Даже если туалет во дворе. Чем платить за импровизированное общежитие, каким стал приют, лучше заплатить дороже, зато…
Я так решил и сразу забыл о них, беженке и воспитательнице. В памяти осталось только чужое внезапное счастье, огромное, как небо над летним лугом.
Согретый этим счастьем, я прошел регистрацию.
Кормили нас в столовой, где я, всю жизнь считавший себя человеком черствым, чуть не расплакался. Маленькие детские столики. Маленькие детские стульчики. Разрисованные маками и подсолнухами, пчелами и жуками. Бутерброды, чай. Маленькие тарелки: глубокие, суповые, но не рассчитанные на взрослую порцию. Ложки, вилки; нет, ложечки и вилочки. Ни одного ножа: понятно, почему. Мы садились на эти стулья, боясь сломать хрупкую мебель, опускались на маки и пчел; придвигали посуду, стараясь не расплескать суп.
Ага, фасолевый. С тушенкой, кажется.
Не знаю почему, но я шарил взглядом по столовой. Искал беженку: ту, счастливую. Она? Нет, другая. И это тоже не она. Искал и не находил. Ее нигде не было: раз за разом я убеждался в этом и снова начинал искать, чтобы опять не найти.
Куда она делась? Решила пренебречь ужином? Подхватила семейство и сразу перебралась на новое место жительства? В этом были свои резоны — разумеется, если я правильно угадал причину радости. Мне не было никакого дела ни до женщины, ни до ее присутствия или отсутствия в детском саду. И все-таки исчезновение беженки раздражало, как соринка в глазу.
Устал. Нервы. Ладно.
В коридоре шумно хлебал из миски мой приятель-пес. Рядом с ним, стараясь не наступить собаке на лапу, пожилая пара договаривалась с чиновницей: утром они собирались вернуться обратно в Ужгород, а маршрутка через село ехала всего одна, и та днем, после обеда. Чиновница кивала, звонила кому-то, обещала попутку к семи часам.
— Я вижу, — говорила она, улыбаясь улыбкой смертельно утомленного человека, — вы уже там, в Ужгороде. Что? Сразу во Львов? Ну, значит, уже во Львове. Не переживайте, за вами заедут…
Пара беспокоилась: а если нет?
Прежде чем пойти в игровую комнату, где, как нам объявили, была обустроена дополнительная спальня, одна из трех, я вышел на улицу. Стемнело, в черном небе висел желтый месяц. На крыльце с незажженной сигаретой во рту стояла хозяйка пса. В руке она держала зажигалку, не спеша чиркнуть колесиком, сделать первую затяжку. Думала о чем-то, а может, спала стоя.
Пса при ней не было.
Дальше у ворот курили воспитательница и мужчина лет семидесяти, в необъятном пуховике и вязаной шапке с помпоном. Воспитательница что-то рассказывала, а мужчина… Да, счастье. Я узнал это счастье: огромное, внезапное, детское. Необъяснимое. Я уже видел его на лице беженки, которую не смог отыскать в столовой.
— Вы не шутите, — донесся до меня вопрос мужчины.
— Нет, — сказала воспитательница. — Ну так как?
Ответа мужчины я не расслышал.
— У меня есть все документы, — тихо произнесла хозяйка пса.
— Что, извините?
— У меня есть все документы на собаку, — она все-таки зажгла сигарету, глубоко затянулась. Выдохнула, окуталась облаком голубоватого дыма. — Все, какие надо. Как думаете, нас выпустят?
— Куда?
— В Словакию. Боюсь, собаку не разрешат.
Я пожал плечами:
— Не знаю. Должны выпустить.
— Многих не пускают. Документы есть, а на границе не пускают. Во Львове целая улица…
— Какая улица?
— Возле вокзала. Там привязывают собак. Ну, если их бросают, то там привязывают. К столбам, деревьям. И кошки есть…
— Привязывают? — ужаснулся я. — Зачем? Они же умрут от голода!
— Сказали, их местные до вечера разбирают. По домам. Может, и так, я не проверяла. Я хотела привязать… Не смогла.
Она замолчала. Сухие глаза, увидел я. Она плачет с сухими глазами. Надо уйти, вернуться в детский сад. Она плачет, она в растерянности, а я ничем не могу помочь. Только смущаю своим присутствием.
В дверях я обернулся. Воспитательница по-прежнему стояла у ворот. Мужчины в пуховике рядом с ней не было. В здание он точно не заходил, я бы заметил. Куда он делся?
Здесь есть другой вход?
В игровой комнате на полу лежали матрасы, застеленные простынями, а поверх — одеялами. Нет, не так. Матрасики, простынки, одеяльца. То, что в столовой вызывало умиление, здесь рождало понимание, насколько все это, рассчитанное на детей дошкольного возраста, неудобно и недостаточно для взрослых. Для усталых, нервных, промерзших насквозь взрослых.
Два-три матраса были большие. Сельчане из дому принесли.
Я задохнулся от любви и ненависти. Любви к ангелам, которые дали приют беженцам, выкраивая крохи тепла из всего, что имели под рукой; ненависти к дьяволу, хохочущему в пламени войны.
Холодно, подумал я. Весна? Считай, зима.
А все равно тепло.
Из коридора неслись голоса: какая-то женщина искала кота. У нее было два кота: сиамец и мейкун, породистые как лорды. Сиамец сбежал, забился в щель и молчал, как