Содом Капустин - Поэма тождества
Комната, где тебя ждали, надвинулась на тебя без предупреждения, словно притаившийся в засаде егерь или осенний листопад, она выскользнула из-за угла, и, как модный деревянный сюртук с полупрозрачными окошками или устремившийся на дно молчаливый пятиглазый палтус, накрыла тебя собой, и поглотила тебя сразу, целиком полностью и без маслянистого остатка. С ее стен таращились плакаты с изображениями арестантов всех рас и расцветок кожи, волос и ногтей, листьев и соцветий. Роднили их всех между собой и хозяином кабинета лишь огромные, в половину лица лунозащитные очки. Рисованные арестанты направляли на тебя свои и соседские пальцы, из их ртов вырывались выцветшие за столетия облачка с хвостами и копытами, на которых ты, если бы хотел, мог прочитать вершины тюремного словотворчества: «Подумай сам, и передай другому: здоровый стук – дорога в кому!» «А ты стукнул на товарища?» «Стучащему да отворится!» «Ты записался в стукачи?»
За столом, с которого непрерывно лилась зеленая водяная пленка, сидел владелец тайного знания, звания и наказания, явного неведения и этих апартаментов. Одна из рук его, ссохшаяся, шершавая, словно кремнистый тракт под светом Фаэтона, держала вилку, которой чертила на поверхности стола половины загадочных фигур. Другая рука, перекачанная, будто напичканный нитратами, фосфатами и силикатами арбуз в решеточку, выжимала последние капли лимфы из проштрафившегося своей податливостью эспандера.
– Привет, тебе, Содом Зеленка, простой тюремный обитатель! Известны мне твои невзгоды, как лоцману дорога в дюны.
Кабинетчик крутанулся на своем стуле и резьба на винте, над шлифовкой и орнаментом которой бессчетные секунды своей жизни трудились самые доверенные из арестантов, подняла его глаза на ту же высоту, где могли бы быть и твои глаза, если бы ты не стоял, обнажив перед ним свои лопатки.
– Невероятно, сколько пыток здесь претерпел твой скорбный анус! Поползновения в него смогу я выследить попарно!
С этими словами владелец кабинета ввел крайние зубцы вилки под кожу твоего затылка, а центральные от этого сами завибрировали, прочерчивая на твоей коже эксцентричные зубчатые окружности. Держа своё орудие за рукоятку, он четыре раза обвел тебя вокруг стола, пока не положил тебя на него так, что ты согнулся, словно сломанный варварами-герметиками торшер или берестяной лук в умелых ногах натягивателей тетивы и презервативов. Столешница уперлась многочисленными рогами и клыками в твой лобок, а твой торс и лицо погрузились в непрозрачную бездонную воду колодца, что заменял жителю этих апартаментов и письменные принадлежности, и писательную поверхность.
Если бы ты спросил свои мысли, то они бы с ревностью и приватностью рассказали бы тебе, что не зря тебя привели именно в это место, что нет такого желания, которое бы не было подвластно хозяину этого кабинета, что все, кто здесь побывал хотя бы четверть раза, возвращаются сюда как постоянно, так и порознь. Но ты не собирался слушать ту чушь, что несли, сменяя друг друга, потея от напряжения и подъёма, перхая и отплевываясь, твои недосужие мысли. Ты прислушивался лишь к своему тазу, между крыльями и стенками которого обрастала страницами твоя книга, книга, начинающая убивать с первого и добивающая у последнего своего знака.
– Негоже скорби предаваться, хотя лицо от власяницы сочит напластованья гноя. Плыть поперек порокам доблесть для тех, кого несёт цунами.
Пока жирные, незримые и костлявые пальцы властителя кабинета, вперемешку, попарно и тройками, крутили вросшие в твои ягодицы кольца, тщась нащупать на них места спайки, сочленения или разрыва, другие ладони занимались твоим пенисом. Два охранника, спрятавшись под текучей завесой, столешницей и твоим торсом, словно полуденные тати, решившие обнести частности из казенного замка или куски обсидиана, сокрытые в глиняной толще и ждущие пляски гончара, натягивали, оттягивали и накручивали кожу твоего лингама на его головку. Их носы, сопливые и жесткие от неудовлетворенного любомудрия и гейзерных прыщей, упирались в твой пах. Их рты, знающие сладость игл обрезанных мечтаний, горечь тины случайных возражений и терпкость смокв, выброшенных усталыми путниками на подъемах американских горок, всосали в себя твои яички и теперь, своими топологическими языками, свёрнутыми в бутылки Клейна, бочки и штопоры, заставляли их кружиться в одиноком вальсе и парном акселе так, чтобы они повторяли даже незаметные движения щек вертухаев.
– Когда вернешься с поля тризны, не пропусти страстей высоких. Их неустойчивость заметишь, лишь подберешься ближе к ним.
Раньше такие намёки повергли бы тебя в трепет безысходности или мандраж неизвестности выхода. Но сейчас эти слова падали сквозь тебя порожним козьим горохом или невылупившимися имаго пядениц и оставались на щеках тайно баловавшихся твоим удом охранников, словно присоски спрута, омелы или резиновых стрел.
– Донос – синоним истин резвых, что колупаются игриво в грехе, что озабочен совершенством. Чужой донос противен всей природе, и дан на откуп церберам и волку.
Эти, слепые на оба глаза предложения, заставили вздрогнуть твою простату. Вертухаи, как застигнутые на месте испражнения мыши или падающие в свет охранного маяка снежинки, начали терять смысл, форму и содержание, приготовившись разодрать твою ожидаемую сперму на части и производные. Но твое тело переступило с ноги на ту же ногу, а кожа мошонки, смоченная слюной и зубовными скрежетами и гноем охранников, начала осторожно, шаг за бегом, впитывать в себя сперва, их носоглотки, затем мозги.
Пока твое тело поглощало твоих сосильников, владыка кабинета, приложив к одной твоей ягодице лист кальки, к другой свиток пергамента и прикрыв твой анус слоем мягкого папируса, теперь штриховал их, чередуя серебряный, угольный и кварцевый карандаши, чтобы те оставили на поверхности бумаг карты твоих жизней, смертей и иных несуществований.
– Покой, как сон наук сердечных, всего лишь истина во мраке: он не сочится неумело через решетку покаянья. Лишь совершенномудрый отрок, чьи лысины объяты сединою, спешит к наставнику по жизни отдать донос свой на себя!
Получив вожделенные кроки с твоей задницы, безвольный архитектор своего кабинета извлёк твою голову из-под покрова вод и трижды щелкнул пальцами сперва сухой, затем накачанной и, под своим пахом, своей невидимой руки, призывая вертухаев. Но те, уже поглощенные тобой до костей, мозга костей и пяток, не могли откликнуться на призыв. Твое тело вобрало в тебя даже их портупеи, ножи, дубинки и сапоги, оставив под столом изъеденные молью и клопами жилетки и форменные бурнусы падких до удовольствий, удавлений и рыбалки охранников.
Ты не забыл, что стало делаться потом?Напрасно волевой каменщик своего кабинета хлопал одной, двумя и всеми тремя ладонями. Эти звуки заставили лишь покоситься окна в рамах и рамках, попросили осыпаться картонные улыбки с плакатов и вынудили водную поверхность стола-колодца отразить зависшие в воздухе знаки рунических, ангельских и демонических алфавитов, закрученные в едином вихре молитв и проклятий. Буквы перетекали одна в иную и другая в предыдущую, не давая себе ни паузы, ни послабления, надеясь на то, что взор твой уловит их коловращение и поможет тебя выпасть из смертельной ловушки, в которую ты сам поместил себя как приманку для хищника внутри тебя. Но тебе не было ни дела, ни занятия до кордебалета ажурных и тяжеловесных литер, отягощенных крюками, ломами и страховочными талями. Они, словно стая пернатых китов или клин бороздящего дюну камня, показывали лишь доступное для них, не способные углубиться в тайны исподнего небытия или обратную сторону недосуществования. Ты видел, что путь их пролегает лишь в пределах тонкой плёнки их собственного сонезнания, без возможности и не в силах ни свернуть, ни остановиться, ни заложить петлю или вираж, чтобы уйти от многозначной предопределённости.
Устав от своего нелепого и безответного занятия, магистр 34-го градуса и своего кабинета опустил руки и те, униженные и скорбящие, едва не покинули своего владетеля, если бы тот не призвал их, не выполнивших простейшее задание с уже заручённым финалом. Буквы и знаки, лишенные силовой поддержки и подкормки, рухнули: какие на пол, какие на потолок или в окна. Символы дробились, делились и членились на усложненные составляющие, некоторые из них пропали бы под пологом стола и ушли бы в неизобразимые глубины мистерии материй и карнавала эволюций, если бы усохшая рука преобразователя своего кабинета не схватила их уже под водными гладями, крестами и вышивками, и не извлекла обратно, словно сеть, прерывающая любовную кадриль лангустов и палтусов или клюв ибиса, выхватывающий из грязи тин неграненый рубин вместо глаза сомика-альбиноса. Испуская капли черного и белого свинца, красной и фиолетовой ртути и синего и желтого таллия, клочки знаков и буквиц сочлись в истрепанную тысячами любопытных глаз, носов и языков папку твоего запретительного приговора.