Слоу-моб - Денис Игоревич Трусов
Раскольников вместе с пьяным вдрызг крокодилом Геной.
И нас троих гнали из рая щётками – понаехало, мол, всяких и помню мне было страшно от того, что вкус крови во рту становится неприлично приятным.
У птицы-феникса есть птица-брат
Звать её Иванушка-дурачок.
Каннибал, съедающий сам себя.
Танк, распахивающий возмущающуюся одинокой дурной трубой оркестровую яму.
Смерть всех яичниц – в Кощее.
Мы тогда каждый завтрак съедали как жертвоприношение.
Но в раю так есть-пить не принято.
В раю сосут
Через трубочки.
Или сразу едят черпаком.
Выгнали нас щётками, вытолкали.
Ходим теперь, мыкаемся по планете одинёшеньки:
Я,
Раскольников
И
Вдребадан
Пьяный крокодил Гена.
А как встретимся –
Каждый раз –
Повторяется
«Теремок».
Я – соль земли,
Вы- соль земли.
Stasis-Genesis
Когда, дождавшись батальона туч, ночь начала макать в чернила беззащитный город, я не был там. Я был вне стороны привычного порядка, я полуспал, полудушой сюда, полудушой туда. И кошки стали двигаться плавней, и утонул в чернейшем из медов поток дневного быстрого снованья, Я стал нигде, куда б я не пытался быть, везде зияла глотка лабиринта – будто приглашая – входи же, ну, смелей, герой, светлырь, Тесей! Ах, только б не пожать чернотам руку!
И ливень Летой по стеклу пейзажа, и смыта правда и утонула ложь, вода и ночь – всё что осталось
.И нет, увы, ни Слова.
чорная карета
По дороге катится
Чорная карета
Катится и скалится
Скоро припаркуется
И внутри кареты
Чорные скелеты
Вот почти приехали
Скоро распакуются
Три креста три тополя
Мама всё волнуется
Мой Пегас и конокрад
Скоро поцелуются
По дороге катится
Скорая карета
Катится, трясётся
Скоро вознесётся
Деревца
Ты найдешь ее в баре на площади Хипстериады, она будет сидеть справа от входа, с проседью в волосах, пустившая корни под стойкой, задеревяневшая, по жизни эльфийка, по паспорту какая-нибудь Гражина или Агнешка.
Ты точно найдешь ее там. Так же, точно так же, как в лесу возле города ты найдёшь дерево, на котором ты сам когда-то вырезал ржавым нержавеющим ножиком своё имя.
Надпись на коре заплыла.
Гражина или Агнешка постарела.
Иногда прошлое заглатывает тебя и ты садишься в трамвай и это уже как лотерея – иногда ты выходишь на площади Хипстериады, а иногда на конечной – там, где лес и дерево с вырезанными буквами.
Тебе уже все равно какое дерево.
Pani chce
Pani chce akwarium z czarnym kawiorem i jajka Fabergé na śniadanie.
Pani życzy sobie szklaneczkę przedwojennego majowego warszawskiego nieba, takiego aby było wstrząśnięte, ale nie zmieszane.
Pani chce wypchanego Białoszewskiego w przedpokoju, żeby tak sobie stanął i firanki cale w marsjańskie hieroglify żeby tak sobie wisiały.
Pani chce pudelka z hemofilia i dwóch Murzynów – żeby Panią masowali
– jeden we wtorki a drugi w czwartki.
Pani chce torebkę z ludzkiej skory, sztucznej zresztą, jakby ktoś zapytał.
Świat Panią nie gryzie, lecz oblizuje, piekło Pani nie zżera, lecz delektuje się Panią przez słomkę.
Piekło umie czekać.
Ток
токуют
тёмные тетерева
тетива неба
натянута
натянута тетива
токуют
тёмные тетерева
тёмным током ударило
чёрной молнией
в ловком мы болоте,
в ловком
токуют
тёмные тетерева
Воробушки
Мы сидим в саду, весь сентябрь, безвылазно, мы едим орехи и яблоки и по вечерам глядим на наш дом на холме. Каждый вечер мы смотрим, как на закате наш дом истекает кровью там, наверху. И каждый вечер обескровленный дом бледнеет, его очертания теряются в сумерках и, не успеешь моргнуть, а уже весь он растворяется в осеннем космосе цикад и падающих звезд и кажется, что нет и не было его никогда, и холма не было и солнца не было, а всегда был вкус яблок и орехов во рту, кислое и маслянистое.
И мы идём на ощупь через ночь, цокая кислыми языками, мы ищем дом, босиком ступая по влажным каменным ступенями, мы находим дом и воскрешаем его, зажигая электричество во всех комнатах, и мы сидим возле камина и снова едим яблоки и едим орехи, эту пищу мёртвых богов, мы говорим разговоры – давно без слов, давно без запятых, без начала и конца. В наших разговорах этой осенью смысла не больше, чем в воробьином щебете и мы щебечем и чирикаем и засыпаем у камина в нашем доме на холме.
А назавтра снова спускаемся по заросшим бурьяном ступеням в сад. Там старые плетеные кресла, скрипящие и посеревшие от непогоды и если сидеть в таком кресле и , закрыв глаза, пробежаться кончиками пальцев по спинке и подлокотникам, то покажется, будто сидишь на коленях у скелета какого-то неземного древнего существа, которое упало к нам в сад вместе с осенними звёздами.
Мы все чаще сидим так, с закрытыми глазами, пейзаж вокруг уже давно стал домашним и изведанным, мы привыкли к нему, как привыкает рука к карману, он будто уже отпечатался на сетчатке и нам интереснее закрыть глаза и смотреть на наши внутренние пейзажи, оживающие под веками огромные тёмные материки и океаны, слепые пульсирующие столицы и серые стремительные реки.
Там – неизвестное, скорое, грядущее.
А здесь – дом на холме, захлёбывающийся кровью заката – вечер за вечером, а ночью – его электрическое воскресение, а утром – прикосновение нездешних скелетов и оскомина и падающие рядом с ожидающими ньютонами яблоки.
Не открытые закономерности, непостижимые законы. И нет ни сил, ни знаний, ни желаний. Потом, в городе, в январе, в ослепительно белом кафе мы смотрим через витрину в ночь и видим свое отражение и немножко зимы.
Отражение тебя спрашивает у отражения меня:
– А помнишь, какой славный был сентябрь?
– А то! – отвечает отражение меня.
– Чик-чирик! – говорит отражение тебя.
Попалась
Я попалась, я всегда попадалась.
Опять, потому что оттепель.
Опять, потому что от сердца.
Больничный листок.
Стопку в горло.
Третью.
Не чокаясь.
Дрогнуло.
Высвободилось.
Ринулось.
Сомкнулись челюсти
Чудовища.
Торчат ноги из пасти – всем на загляденье.
Две ноги мои.
Две твои.
Попалась, попалась, опять.
Ангел и милиционеры
Ангел мёрзнет на остановке, поджав синий