Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Колдун молчал.
— Ладно, давай начистоту, — сказал парторг. — Я колдун Дунаев. Веду борьбу против фашистской нечисти, которая приперла на нашу землю. Действую под двойным алмазным колпаком учителей Холеного и Бессмертного, двух гениев нечеловеческого мира, которые вертели и подбрасывали еще в те времена, когда Тропинка была в Рулон свернута. Я веду борьбу с ебаными колдунами, приютившими фашистскую нечисть под своим грязным крылом. Один из этих вражеских магов — колдун Настоящий — во время Последней схватки попортил мою магическую технику. А мне срочно надо выйти на контакт со своими через Прослойки. Уж лучше по Промежуточностям шарить, чем тут у вас, в потемках. Скажи, ты технику магическую починить можешь? Сноровка есть?
Толстый старик в углу молчал и странно возился. Казалось, он просто елозит на месте, перебирая свое тело, как перебирают крупу. Затем он потерся о бревна, видимо почесывая таким образом спину.
— Тебе зенной травы настой надо-та, — наконец неторопливо произнес он, словно не слыша всех предшествующих слов Дунаева. — Тряпицу смочить и к глазам-та и приложить — можеть, ослепота и сойдет. А можеть, и не сойдет. А тока зенна трава сейчас не растет. По весени растет. Вясной приходи.
— Да мне некогда до весны ждать, как ты не понимаешь! — воскликнул Дунаев. — Война на дворе! Пора чужие Колени да Локоти из страны выдавливать! Ты вообще про Холеного и Бессмертного слышал? Про Священство? Про Стержень, про Творог, про Перещелкивание, про Заворотные Потолки?
— Ни слышано, — равнодушно и осторожно просипел старик.
«Да, сильно глухие места!» — подумал Дунаев. Наступила пауза. Колдун сидел тихо, только немного чмокал. Но Дунаев чувствовал, что тот что-то обдумывает.
— Сам с города-та? — наконец пресно спросил колдун.
— Родился в деревне, — ответил парторг. — Но вырос уже в городе.
— Тебе в Воровской Брод итти надо-та. Туда тибе вся дорога. — Колдун снова подул, видимо, на питье. — Слышано: городской доктор живет. Сокровенно живет-та. Добрайший доктор. Поможить.
Слово «доктор» неожиданно четко прозвучало в мутной, народной речи колдуна.
— Да зачем мне доктор, я же не больной? — раздраженно спросил Владимир Петрович.
Колдун повозился. Слышно было, как он разворачивает какую-то бумажку и что-то насыпает на нее.
— У тибе деньги есть? — наконец спросил он.
— Деньги? — растерянно переспросил Дунаев. — Вроде были какие-то.
Он сунул руку в карман пыльника, вынул несколько слежавшихся, смятых ассигнаций и протянул их в сторону колдуна.
— Звончей нету? — спросил тот.
— Нет, металлических нет. Только бумажные, — догадался парторг.
— Бамажные… — разочарованно протянул колдун и снова вздохнул. — Деньга хороша, что звенит зна. Ну та в худой лапоть лычко…
Рукой с перевязанными пальцами он взял деньги и вложил в руку парторга маленький бумажный кулек.
— От тибе блажных грибков насыпал. Блажной гриб запро-так не идет — за деньги идет. Когда собираешь-та — кланяешьса. А та горькой водой залей и кушай зна. Блажной грибок, блажок, из тибе всю блажь-та внаружу и выведет. А там, можить, и ослепота сойдет. Ну, ступай, милой человек. А в Воровской Брод сходи. Туда тебе вся дорога.
Дунаева вывели из избы. После духоты и едкого запаха трав, дыма и тряпья было приятно вдохнуть чистый лесной воздух. Ванька взял Дунаева за руку и повел обратно, к егоровскому двору.
глава 27. Баня
Затопи-ка мне баньку, хозяюшка!Она сказала: ветер носит,Играет флагами и тьмой,Поднимет нас и снова бросит,Отнимет и вернет покой.
Она сказала: пламень сладкийВо сне съедает плоть древес,Горит у маленькой палатки,А за палаткой черный лес.
И в том лесу грибы, и дети,И долгий страстный скрип телег.Там кто-то бродит, ставит сетиИ в дуплах ищет свой ночлег.
Я все миры как платье сброшу,И голой я спущусь к реке,Оставив лесу эту ношу,Кострам, и дыму, и тоске.
Я доплыву до той коряги,Что носит имя Крокодил.Пусть ветер морщит тьму и флагиПод той корягой мягкий ил.
Нырнешь. В воде протянешь руку.Найдешь кольцо от сундука…И мигом снимет боль и скуку.Сокровище! Ха-ха-ха-ха!
Ванька довел Дунаева до егоровского двора, где как раз садились ужинать. Парторг поел вместе во всеми щей, осторожно орудуя деревянной ложкой. Ел он аккуратно, никогда ничего не расплескивал, не ронял, даром что ничего вокруг не видел. Но свои-то руки ему были хорошо видны, о чем не подозревали хозяева.
— Ловок наш-то Владимир Петрович. Эвона как ложечкой гребет. Не промахнется, — с одобрением заметил Афанасий Тихонович, по-дружески подталкивая Дунаева локтем.
— Чево пристал к нему? — осадила его жена. — Человек при своей-то беде не только есть, но и работать горазд. Видал, как он косой-то вчера махал?
Глаша в ответ на все эти разговоры только вздохнула и хотела налить Дунаеву еще щей, но парторг от добавки отказался — во-первых, чтобы поддержать репутацию скромного гостя, а во-вторых, он не забывал о кулечке с грибами, который вручил ему колдун Акимыч. Он твердо решил сегодня их отведать, а перед этим — как он чувствовал — лучше ужином не объедаться.
После еды хозяева завалились спать, а парторг вышел покурить, сидя во дворе не завалинке. Он дымил во тьму, а вокруг и запахи, и звуки уже были совсем ночные: пахло холодным туманом, далеко лаяла собака, и ей изредка отвечала другая. Где-то одинокий пьяный голос пел песню.
Дунаев достал из кармана кулек с грибами, съел несколько штук. Бдажные грибки оказались крошечными, пресными, с запахом болота. Не успел он дожевать их, как услышал шаги, приближающиеся к нему. Он быстро спрятал кулек обратно в карман. Он узнал походку Глаши — особую походку женщины на восьмом месяце беременности.
— Владимир Петрович, я тут баньку протопила. Пойдемте, попарю вас, а то вы в лесу-то задубели сильно.
— Банька — это хорошо. Банька — это дело, — обрадовался парторг. Он действительно давненько не парился и вообще ходил грязный, как коряга. — Пора, видать, потихоньку возвращаться в человеческий облик.
Глаша взяла его под руку, и они вместе пошли через двор, обходя различные уже знакомые Дунаеву препятствия — поленницу, телегу, которую собирались чинить, бочку с дождевой водой и прочее.
В предбаннике Дунаев сел на лавку, стал стягивать сапоги. Глаша помогала ему. Затем помогла снять всю одежду. Дунаев не стыдился перед ней своей наготы, ведь он не видел Глашу, и ему казалось, что и она его тоже не видит.
Но она все-таки видела его. Во всяком случае, вздохнула и тихо произнесла:
— Худой какой. Отошшали..
Дунаев только хмыкнул и прошелся пальцами по своим ребрам, как бы играя на баяне.
— Отошшали — не оплошали, — подмигнул он во тьму.
По шороху и звукам он понял, что Глаша тоже снимает с себя одежду. Ей-то уж совсем нечего было стесняться — Дунаева она считала слепым. Тем не менее мысль о том, что он стоит голый перед молодой и тоже голой женщиной, возбудила Дунаева. Он прикрыл приподнявшийся член рукой, делая вид, что почесывает колено. Но Глаша взяла его за руку и ввела в горячую, дышащую жаром баню. Жар обжег лицо и тело, и немного закружилась голова.
Послышался звук воды, выплескиваемой на раскаленные угли. Невидимый пар объял Дунаева — пар этот пахнул березовыми листьями, и далекой летней рекой, и болотной ряской, и распухшими от зноя деревьями, и песком, и кострами, и красными муравьями, струящимися по извилистым дорожкам в коре, и орущим кочегаром, и свежим как молоко телом Глаши, которое было совсем рядом — ближе, чем что-либо другое. Глаша обдала Дунаева с ног до головы водой и стала намыливать его, ловко орудуя мочалкой, смывая многодневную корку лесной и военной грязи. Вместе с грязью уходили следы ужаса и усталость, которая только что казалась неизлечимой. Дунаеву опять стало так хорошо, что он заплакал бы или рассмеялся, если бы не боялся вспугнуть свое блаженство. Блаженство излучалось на него невидимым телом Глаши, нежными прикосновениями ее скользких от мыла рук. Парторг больше не пытался скрыть возбуждение — скрыть было невозможно, да и не хотелось ничего скрывать, ведь нет же стыда в раю. Член откровенно стоял, и банный жар обжигал его обнажившуюся головку.
Невидимка, невидимка здесь со мною —Я так чувствую ее!Ты не бойся, твою тайну не открою,И сомкнётся вещество.Даже здесь, в мире вещества,Тонкий ароматПоступи твоей.Для меняНе важны слова —Только этот садВ памяти моей.[5]
Глаша, конечно, заметила, что творилось с Дунаевым, но ничего не сказала, только легкий смешок донесся до парторга из тьмы. Этот смешок, смущенный, но невольно одобряющий, и ее молчание — все это еще больше возбудило Дунаева. Он почувствовал, что перестал быть для нее чем-то вроде инвалида или блаженного. Если бы он оставался в ее глазах таким, она бы не молчала, а приговаривала бы что-то народно-утешительное, как приговаривают все добрые сестры милосердия и санитарки, обмывающие больных.