Эдуард Лимонов - В плену у мертвецов
Я хотел, чтоб она была мне верна как офицер своему другу офицеру. Такая у меня к ней была молодая ревность и дружба. Я носил её джинсы, я был её сверстником-братишкой, там многое было замешано на безумной моей к ней дружбе. Я ею гордился, как более грубоватый братишка попроще может гордиться своим красивым, хрупким, элегантным братом. Её красота была нашей, её сигареты, мне и курить не надо было. То, что мы зверски ебались, для меня было не главным, возможно для неё главным. А я ценил больше её дружбу, её, куда более жизненно изощрённой, со мной, более невинным, не светским. Она была светским, искушённым братишкой, она учила меня манерам, есть с ножом и вилкой, среди прочего, я учился у неё радостно. Когда в Нью-Йорке это случилось, разрыв, произошло с декабря по февраль, я прежде всего забавного, очаровательного, причудливого брата потерял. Это было очень больно. Брат больше не считал меня родным, отказался, гад. Я так ведь любил с братаном напиваться. Как хорошо мы вместе с ней бухали, в одном ритме, два братишки-офицера. Офицеры тут мелькают недаром, мы оба ведь – офицерские дети. И что-то офицерское в нас было, дополнительно связывающее.
Разногласия были с самого начала такие. Я пришёл к ней из контр-культуры, из среды буйной и талантливой, собравшейся в Москву из всей страны. Она жила среди богемы, но богатой, официальной, хотя и фрондерской. Художники Збарский, Мессерер, актёры Галина Волчек, Кваша, Каневский, дирижёр Макс Шостакович, поэт-песенник Наум Олев и им подобные окружали эту девчонку лет с семнадцати. Добавьте сюда богатого лысого мужа, удовлетворявшего все её желания. У нас были классовые противоречия. Мы их сглаживали моим членом и стихами, моими и её. Однако мы с ней часто схлёстывались в споре: чья среда более подлинна и талантлива. Я доказывал, что моя, и только моя. Я оказался тотально прав: из контр-культуры вышли революционер-диссидент Буковский, два мощнейших «чувака», как говаривал Бродский, оба факты общемировой культуры – это я и Бродский, десяток ребят помельче, но значительных творцов, художники Зверев, Кабаков, Яковлев… В дальнейшем этот небольшой, как тогда казалось, разнобой во вкусах вылился в трагедию для неё. Её небольшой творческий импульс иссяк, молодость, растянувшаяся лет до сорока, всё же прошла. Её в сущности буржуазные предпочтения привели её к буржузно-мещанскому мировоззрению и образу жизни, пусть она и контесса. Она не понимает современности, и напыщенная, старомодная, в длиннополой шубе приезжает в Москву, где посещает своих полинявших заслуженных знакомых и участвует в посиделках бывших людей. Где ей понять страсть политики, Национал-Большевистскую Партию, её пацанов, девочек, атрибутику, цели, тюремные заключения. Она от меня на световые годы позади. Всё, что ей осталось – коллекционировать прошлое и ходить на похороны забытых знаменитостей. Надо было, братишка Елена, держаться меня. Судьба твоя была бы фантастической!
Наташей я тоже по-братски гордился. Мне нравилась её хмурая красота, её скандальный нрав. Я был без ума от её простой, наглой вульгарности питерской центровой девочки. Я сознавал, в каких-то житейских вещах, в искусстве взглядов, например, её превосходство надо мной. Она умела подавать такие сигналы! В женско-мужских хищных играх она была подла и извращённа. Я не был ни подл, ни извращён. Наташа сразу стала играть со мной в женские хищные игры. Она оказалась интуитивна, но не умна, и потому с первых дней нашей жизни в Париже обиделась на моё отношение друга и братишки. Наташа вообще мужчине другом быть не хотела и не могла. (Ирония судьбы: теперь она служит нянькой бородатому младенцу-наркоману. В наказание). Тем более братом. Она хотела обожания и прощения всех её подлостей. А я хотел от этого пола братских кровных отношений. А что ещё выражает рефрен в романе «Это я, Эдичка»: «вместе, блядями, проститутками, но вместе…»? Так я анализирую себя сейчас, в те годы я это лишь чувствовал иногда.
Короче, я искал в них братишек, чтоб безоглядно доверять, чтоб спина к спине рубиться против мира, а они хотели быть подлыми стервами, ходить к врагу, туда и обратно. К тому времени, когда я достиг Лизы, мой опыт жизни с женщинами переделал меня. Я уже не искал от них братской верности. Я хотел нежную женщину и собирался закрывать глаза на её маленькие слабости. Лиза тоже была заведомо классово чуждой. Сейчас бы я выбрал свою, нашу партийную девочку. Но то шёл 1995 год, партия только создавалась.
Я провёл свою жизнь среди женщин, и я много думал о них, об их судьбе, о предназначении их в мире. Я мог бы написать о них исчерпывающе-уничтожающее исследование под названием «Женщина» (how to use – как употреблять) и тем нанести им сильнейший удар, подорвать их могущество. Но я никогда не напишу такое исследование, потому что отказываюсь убивать тайну. Мир не должен быть объясним до деталей, иначе станет неинтересно жить. Всегда должен существовать домен (область) тайны. Чтобы видеть отстранённо, как Гумилёв: «Вот идут по аллее/ Так странно бледны/ Гимназист с гимназисткой/ Как Дафнис и Хлоя».
Ну и пусть идут. Не буду я их анализировать. Тем паче гимназисток. Юные девы трогательны, грациозны, красивы, как юные собачки и кошечки. Но общество не хочет, чтоб ты их любил. Общество хочет, чтоб с гимназисткой шёл гимназист, а не ты, мужчина-революционер несколько дьявольского облика. Общество хочет, чтоб ты монотонно спаривался либо с женщиной твоего возраста (с 58-летней старушкой, ужас!), ну в самом крайнем случае с женщиной лет на двадцать тебя моложе – увесистое половозрелое тело, упакованное в объёмистый лифчик, трусы, всякую женскую сбрую, тело подбрито, выбрито, подрезано, снабжено витаминами. Юные девы на самом деле самый кайф: бабёнка нерожалая – это лет пятнадцать, а то и меньше, не только нерожалая. Но и доабортная, свежая. Если тяга к свежести, к юности, к здоровью, к красоте есть извращение, есть разврат, то называйте меня старым развратником. Человеческие табу – это жуткая наёбка. Но есть мужчины, которые переступают через все эти табу, или сбрасывают их пинком. Такие обречены спать со многими поколениями женщин. Вот я из этих мужчин. Между датой рождения моей первой жены Анны и датой рождения крошечной Насти – разница в 45 лет.
В критических статьях о моём творчестве я не раз читал, что мне якобы, «не везло с женщинами». Причём критики не отрицают, что моя жизнь населена была и есть «чудовищами и красавицами». Под «невезением» имеется ввиду очевидно то обстоятельство, что я не живу с одной и той же женщиной. Общественное мнение было бы счастливо, если бы я до сих пор сожительствовал с первой женой Анной. Если бы бедняга не повесилась в 1990 году, ей сейчас было бы 64 года. Вот господа из газет были бы счастливы! А я как мусульманин брал себе молодых женщин. Анне было 27 лет, когда я её взял. Через семь лет я взял себе Елену 21 года, через одиннадцать лет взял Наташу, которой было 24 года, через тринадцать лет взял Лизу, этой было 23 года, а ещё через три года – Настю, ей было 16 лет. Если смотреть на жизнь по-крестьянски просто, по-мусульмански нормально: мужик всё время женился на молоденьких, – это значит очень везло Э. Лимонову с женщинами. Больше, чем кому бы то ни было, ему везло. Плюс они его любили. Другое дело, что он дико возмущал их, и продолжает выводить их из себя…
Прапорщики сидели и слушали, бесстрастно. Администрация тюрьмы выделила лучшую комнату, лучших прапорщиков для осуществления свидания государственного преступника. Не вульгарного вора, но идеолога радикалов. Прапорщики не сидели, но стояли как тощие птички, чуть сложившись вперёд в талии, тощие зады почтительно лишь касались тюремных банкетных столов. Солдафоны, дети бедных крестьянских родителей из провинции, они пошли в службу не от хорошей жизни. На них были цвета болотной ряски брюки и рубашки из дешёвого казённого волокна, с шевроном ФСБ на рукаве. На плечах – ломаные, неказистые огуречные погоны с мелкими звёздочками. Так же едко как и я, унтер-офицеры воняли тюремным сортиром, баландой, варёной селёдкой, перловой кашей. Но мы были страшнее, серьёзней и трагичней Наташи с её наркоманом. (Наркоман, сказала она, сидит с моим адвокатом в приёмной, ждёт её). Мы были из мира государственных преступлений и государственных наказаний, страшных сроков, волос на голове дыбом, из мира смертной казни, гильотины, топоров, Разина, Робеспьера, Дантона. Они – дети неказистых бедных родителей – лохов и я – изгой, схваченный чуть ли не ротой оголтелых военных в горах Алтая. Что она могла в нас понимать в своём сюртуке из кожи, похоже содранной с брюха крокодила?
Вместо того, чтобы закричать: «Ты – святой, я преклоняюсь перед тобой. Ты честнее и мужественнее, чем все, кого я знала!» – она с упрямым апломбом сообщила мне всякую хуйню-муйню.
Когда я шёл туда, я планировал ей сказать, что уже не люблю её, но что я так любил её, страстную, пьяненькую, в те годы, долго любил. Что я счастлив, что у нас была наша любовь, такая, о которых пишут в трагических книгах: был Париж. Она пела в ночном кабаре на Шампс Элизэ, на блистательных Елисейских Полях, среди зрителей сидели Марлон Брандо или торговец оружием Аднан Кашоги или Серж Гинсбур… Я писал мои книги на чердаке, а до этого мы жили в еврейском квартале. Мы дрались и любили друг друга… Бля, она мне даже за всю жизнь спасибо не сказала – необыкновенному человеку, который взял её за руку и привёз в необыкновенный мир! Вокруг неё больше не было человека, который мог бы вытащить её в необыкновенный мир… Я признаю, она была страстная, пьяненькая, увлекательная, гибельная. Но без меня её никто бы не увидел! Пизда засохшая, мне грозит больше двадцатника, почему не скажешь, хотя бы сейчас: «Эдька, ты был необыкновенным, чудесным, самым ёбнутым влюблённым в мире, ты вообще человек высшего класса, такие только в книгах живут…»