Кен Кизи - Над кукушкиным гнездом
Лица вокруг смотрят и ждут. Сестра говорит, что слово за ним.
– Да ну? Мне надо подписать бумагу?
– Нет, но если это вам кажется необхо…
– Так раз уж вы этим занялись, может, заодно и еще кое-что вписать: ну, например, я вступил в заговор, чтобы скинуть правительство, или считаю, что слаще жизни, чем у нас в отделении, сам черт не найдет отсюда до Гавайев… ну и всякую такую дребедень?
– По-моему, в этом нет…
– Я подпишу, и за это вы мне принесете одеяло и пачку сигарет от Красного Креста. У-у-у, дамочка, китайцы в том лагере могли бы у вас поучиться.
– Рэндл, мы пытаемся вам помочь.
Но он уже на ногах, скребет живот, проходит мимо нее и отпрянувших санитаров к карточным столам.
– Так-так-так, ну, где тут у вас покерный стол, ребята?
Старшая сестра смотрит ему в спину, потом уходит на пост звонить.
Два цветных санитара и белый санитар с курчавыми светлыми волосами ведут нас в главный корпус. По дороге Макмерфи болтает с белым санитаром как ни в чем не бывало.
На траве толстый иней, а два цветных санитара пыхтят паром, как паровозы. Солнце расклинило облака, зажигает иней, вся земля в искрах. Воробьи, нахохлившись, скребут среди искр, ищут зерна. Срезаем по хрусткой траве, мимо сусличьих нор, где я видел собаку. Холодные искры. Иней уходит в норы, в темноту.
Я чувствую этот иней у себя в животе.
Подходим к той двери, за ней шум, как в разбуженном улье. Перед нами двое, шатаются от красных облаток. Один голосит, как младенец:
– Это мой крест, спасибо, Господи, больше ничего у меня нет, спасибо, Господи…
Другой дожидающийся говорит:
– Мяч крепко, мяч крепко.
Это спасатель из бассейна. И тихонько плачет.
Я не буду кричать и плакать. При Макмерфи – ни за что.
Техник просит нас снять туфли, а Макмерфи спрашивает, распорют ли нам штаны и побреют ли головы. Техник говорит: хорошего понемножку.
Железная дверь глядит глазами-заклепками.
Дверь открывается, всасывает первого. Спасатель упирается. Луч, как неоновый дым, вылетает из черной панели в комнате, захватывает его лоб с ямами от шипов и втаскивает, как собаку на поводке. До того, как закрылась дверь, луч поворачивает его три раза, лицо его – болтушка из страха.
– Блок раз, – кряхтит он, – блок два! Блок три!
Слышу, поднимают ему лоб, как крышку люка, скрежет и рычание заклинившихся шестерен.
Дым распахивает дверь, выкатывается каталка с первым, он граблит меня глазами. Его лицо. Каталка въезжает обратно и вывозит спасателя. Слышу, дирижеры болельщиков выкрикивают его имя.
Техник говорит:
– Следующая группа.
Пол холодный, заиндевелый, хрустит. Наверху воет свет в длинной белой ледяной трубке. Чую запах графитной мази, как в гараже. Чую кислый запах страха. Одно окно, маленькое, под потолком, вижу через него: воробьи нахохлились на проводе, как коричневые бусины. Зарыли головы в перья от холода. Что-то гонит воздух над моими полыми костями, сильнее и сильнее.
– Воздушная тревога! Воздушная тревога!
– Не ори, вождь…
– Воздушная тревога!
– Спокойно. Я пойду первым. У меня череп толстый, им не прошибить. А если меня не прошибут, то и тебя не прошибут.
Сам влезает на стол и раскидывает руки точно по тени. Реле замыкает браслеты на его запястьях, щиколотках, пристегивает его к тени. Рука снимает с него часы – выиграл у Сканлона, – роняет возле панели, они раскрываются, колесики, шестеренки и длинная пружина подпрыгивают к боку панели и намертво прилипают.
Он как будто ни капли не боится. Улыбается мне.
Ему накладывают на виски графитную мазь.
– Что это? – спрашивает он.
– Проводящая смазка, – говорит техник.
– Помазание проводящей смазкой. А терновый венец дадут?
Размазывают. Он поет им, и у них дрожат руки.
– Крем «Лесные коренья» возьми…
Надевают штуки вроде наушников, венец из серебряных шипов на покрытых графитом висках. Велят ему прикусить обрезок резинового шланга, чтобы не пел.
– …и ва-алшебный ланолин…
Повернуты регуляторы, и машина дрожит, две механические руки берут по паяльнику и сгибаются над ним. Он подмигивает мне и что-то говорит со шлангом во рту, пытается что-то сказать, произнести, резина мешает, а паяльники приближаются к серебру у него на висках… Вспыхивают яркие дуги, он цепенеет, выгибается мостом, только щиколотки и запястья прижаты к столу, через закушенную черную резиновую трубку звук вроде «у-х-у-х-у!», и весь заиндевел в искрах.
А за окном воробьи, дымясь, падают с провода.
Его выкатывают на каталке, он еще дергается, лицо белое от инея. Коррозия. Аккумуляторная кислота.
Техник поворачивается ко мне:
– Осторожнее с этим лбом. Я его знаю. Держи его!
Сила воли уже ни при чем.
– Держи его! Черт! Не будем больше брать без снотворного.
Клеммы вгрызаются в мои запястья и щиколотки.
В графитной смазке железные опилки, царапает виски.
Он что-то сказал мне, когда подмигнул. Что-то хотел сказать.
Человек наклоняется надо мной, подносит два паяльника к обручу на голове.
Машина сгибает руки.
ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА.
С горы поскакал, под пулю попал. Вперед не бежит и назад не бежит, погляди на мушку и ты убит, убит, убит.
Выходим по тропе через тростник к железной дороге. Прикладываю ухо к рельсе, она обжигает щеку.
– Ничего, – я говорю, – ни с той, ни с другой стороны на сто километров…
– Хм, – говорит папа.
– Разве мы бизонов так не слушали – воткнешь нож в землю, рукоятку в зубы, стадо слышно далеко?
– Хм, – говорит он опять, но ему смешно. За железной дорогой длинный бугорок пшеничной мякины с прошлой зимы. Под ней мыши, говорит собака. – Пойдем по железной дороге вправо или влево, сынок?
– Пойдем на ту сторону, так собака говорит.
– Собака рядом не идет, не слушается.
– Пойдем. Там птицы, собака говорит.
– А отец говорит, пойдем охотиться вдоль насыпи.
– Лучше за дорогу, к мякине, собака говорит.
Через дорогу… и не успели оглянуться, вдоль всей дороги люди, палят по фазанам кто во что горазд. Кажется, собака забежала слишком далеко вперед и подняла всех птиц с мякины.
Собака поймала трех мышей…
…человек, Человек, ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК… высокий и широкоплечий, мигает, как звезда.
Опять муравьи, у, черт, сколько их, кусачие мерзавцы. Помнишь, мы попробовали, они оказались на вкус как укропные зернышки? Э? Ты сказал, не похоже на укроп, а я сказал, похоже, а твоя мама услышала и задала мне взбучку: учишь ребенка есть букашек!
Кхе. Хороший индейский мальчик сумеет прокормиться чем угодно и может съесть все, что не съест его раньше.
Мы не индейцы. Мы цивилизованные, запомни это.
Ты сказал мне, папа: когда умру, пришпиль меня к небу.
Фамилия мамы была Бромден. И сейчас Бромден. Папа сказал, что родился с одним только именем, родился сразу на имя, как теленок вываливается на расстеленное одеяло, когда корова хочет отелиться стоя. Ти А Миллатуна, Самая Высокая Сосна На Горе, и я, ей-богу, самый большой индеец в штате Орегон, а может, и в Калифорнии и Айдахо. Родился прямо на имя.
Ты самый большой дурак, если думаешь, что честная христианка возьмет такое имя – Ти А Миллатуна. Ты родился с именем – хорошо, и я родилась с именем. Бромден. Мэри Луиза Бромден.
А когда мы переедем в город, говорит папа, с этой фамилией гораздо легче получить карточку социального обеспечения.
Этот гонится за кем-то с клепальным молотком и догонит, если постарается. Снова вижу вспышки молний, цвета сверкают.
Не моргай. Не зевай, не моргай, тетка удила цыплят, гуси по небу летят… В целой стае три гуся… летят в разные края, кто из дому, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом… Гусь тебе кричит: ВОДИ два-три, выходи.[10]
Это нараспев говорила бабушка, мы играли в игру часами, когда сидели у решеток с вяленой рыбой и отгоняли мух. Игра называлась «не зевай, не моргай». Я растопыривал пальцы, и бабушка отсчитывала их, по слогу на палец.
Не зевай, не моргай (шесть пальцев), тетка удила цыплят (тринадцать пальцев, черной рукой, похожей на краба, отстукивает по пальцам каждый такт, и каждый мой ноготь смотрит на нее снизу, как маленькое лицо, хочет оказаться этим гусем, что летит над кукушкиным гнездом).
Я люблю игру и люблю бабушку. Не люблю тетку, которая удит цыплят. Не люблю ее. Люблю гуся, который летит над кукушкиным гнездом. Его люблю и бабушку, пыль в ее морщинах.
В следующий раз я увижу ее мертвой посреди Даллз-Сити на тротуаре, вокруг стоят в цветных рубашках индейцы, скотоводы, пахари. Везут ее в тележке на городское кладбище, валят красную глину ей в глаза.
Помню жаркие дни, предгрозовое затишье, когда зайцы забегали под колеса дизельных грузовиков.
Джой Рыба в Бочке после контракта имел двадцать тысяч долларов и три «Кадиллака». И ни на одном не умел ездить.