Алексей Синиярв - Буги-вуги
— Идите пока в банкетный, посидите чуток. Сейчас отделение отыграем, потрындим.
— Тогда для моей дамы — «Мой лимон, маркиз». — Пьяненький уже Маэстро, веселый. — Дак не слабо?
— А то!
Объявляю в микрофон:
— Для нашего дорогого гостя, народного сказителя и популярного исполнителя Агдама буль-буль оглы (Маэстро нас как заслуженный коллектив тамбуристов из Биробиджанской автономной республики у себя в Чикаго представляет) и его очаровательной половины, исполняется песня его большого друга Павлуши Макарова, что из города Лондона!
Уван, ту, фри, фо! Оунли вон мо кисс….[70]
— Молодцы, — похвалил Маэстро после номера. — Слова, конечно, не те, но узнать можно. На троллейбус честно заработали.
— Возьми гитарку, — предложил я. — Брякнем что-нибудь.
— Да нет. — Маэстро, пододвинув стул к пианино, откинул крышку. — Я на роялях попробую. Давненько не брал я в руки шашек.
Он пробежал пальцами по клавиатуре, выдав что-то вычурное из классики.
— Ишь ты, — уважительно сказал Маныч. — Играла жопа на рояле, а пизде стало смешно: что за ебаная в сраку так играет хорошо?
— «Гуд найт» из тухмановской пластиночки помните? — спросил Маэстро.
— Ты давай, давай. Ты главное не тушуйся, композитор.
— Тональность какая, фраерок?
Кто не слышал, как Мехрдад Бади поет «Гуд найт», бегите скорее к соседу и умоляйте завести эту замечательную пластинку[71]. Я до сих пор удивляюсь: как такая пластинка могла появиться? Ведь это же образчик тлетворного влияния, пропаганда чуждого им образа мыслей, гнилой романтизм и упадничество, вместо созидательного труда на чье-то благо.
Больше чем уверен — и через адцать лет эту музыку будут слушать. И никакая мельница, ни на какой плантации, не сотрет ни одной ноты в порошок.
Надо ли сказать как мы сыграли? В кабаке редко аплодируют. Тем более в нашем: воспитание, сами понимаете. Но если аплодируют — то за дело. Так что перерыв мы законно заслужили.
— Он сейчас в «Арсенале», — сказал Маныч.
— Кто?
— Марк. «Чикаго», «Кровь, Пот и Слезы» на концертах делают, из «Суперстара»[72] дела. Самый такой ядреный джаз-рок. После варшавского фестиваля им зеленый свет дали. Новую программу клепают. Козлов, говорят, свою «Желтую субмарину» на приличную тачку поменял.
— Откуда ты всё знаешь?
— У меня приятель там на тромбоне играет, — не стал делать тайны Маныч. — Козёл сейчас гитариста взял из оркестра Силантьева: молодюсенький парнишка, Синчук ли, Зинчук ли, по-моему, фамилия. Прокофьева играет — боже ж ты мой! Ну-у, — потер он руки, поглядывая на злодейку из буфета, — чем нас сегодня обрадуют?
Сегодня у нас антрекоты с гарниром. Со сложным гарниром. И даже заливное. Так что гурманам есть где разгуляться.
Пока мы с Лёликом ходили за бирлом, Маныч уже запустил козла в огород, взявши Маэстро за локоть.
— Где паузы?! Где паузы, я вас спрашиваю? Сплошной дефицит воздуха! — горячился Артуха. — Чтоб дыхание было свободным, надо иногда и дух переводить, верно? Но, братец мой, с умом. С головой, дорогуша моя. Выждать, как гестапо-Мюллер, затаиться паучиной, чтоб потом ахнуть в лоб! В нужном месте. Дайте вы, наконец, слово молчанию. Дайте же. Молчание-золото не для того, чтобы его разменяли на медяки. Молчание — вызов. Молчание — кон фуоко. Молчание — несогласие, в конце-то концов. Пауза, милочка моя, это не тишина, как эти сынки думают, а нагнетание, — втолковывал Маныч. — Страшно и медленно пошли янычары. Еще ничего не случилось, а буря мглою небо кроет. Снял седьмую печать — и тишина… Тишина, как взрыв! Как чудо! Тишина для того чтобы слушать, что оттуда, из тайников. Пауза — штука недооцененная. Забывают про нее. Спешат, торопятся. А ведь, считай, самый мощный звук. Твердое дно под ногами. Она и нужна-то, в первую очередь, тому, кто слушает: ахтунг! в воздухе Покрышкин! Тогда он и работать будет на тебя, — Маныч ткнул Маэстро кулаком в грудь, — а не на себя, грешного. Он, дурилка, даже и не осознает как ты его со-участником сделаешь. Не молчанием, а умолчанием. Да что я тебя иезуитствую… Ты сам: «съешь меня». Вот скажи. Почему любое искусство стремится быть похожим на музыку? — Маэстро с серьезным видом слушал, кивая головой в знак согласия. — Архитектура, — продолжал Маныч, — «застывшая музыка», так? живопись: «какофония красок», «мелодия цвета», «музыка великих плотен», «его палитра отличается особой звучностью» — перечислял Маныч, загибая пальцы. — Кто там еще? «Ритм строки», «гармония стиха». Чуешь, куда ветер? Критерий, скажем научно, не литература, не па-де-де пур ле пти, не статуи в лучах заката. Э? Почему? — повторил Маныч. — Товарищи ученые, доценты с кандидатами на стрёме, у них всё по циферкам: основной объем информации идет через зрение, а не через слух. По идее должно быть наоборот: кино, вино и домино. А тут важнейшее из искусств, извините, в жопе. Вот он, парадокс. Тридцать два на двадцать три. Влияние на слух, извне, помощнее. Ушки на макушке лучше варят, чем гляделки лузгают. Отчего? Тайна. Тайна есть, — заговорщически понизил голос Маныч. — РВС[73]. Три буквицы, а сила мощи непонятной, приводит в движенье полки. Вот и воображение включилось. Вот и фантазии пошли, догадки: как да что. Вот оно. То. И спрашивать не надо почему звук сильнее зрительного ряда, где всё уже за тебя придумано — нате, ешьте, — швырнул Артуха горсть медяков на паперть. — Одно только: в кино — косяком, а в филармонию…
— Напрягаться не хотят.
— Не хотят, приёмыши, — подтвердил Маныч. — То что ленивы мы, господа нехорошие, это ладно. Это как наша водочка — в крови. А вот то, что ленью своей кондовой напрочь заросли… А у лени шедевров нет. К чему цивилизация и идет. Чем комфортнее — тем ленивее. Посмотришь, что будет лет через двадцать, скажем, если доживем. Музычка с максимумом комфорта. То бишь лени. Зачем музыканту мозги напрягать, мучаться, ногами сучить, если за тебя всё ЭВМ сделает? А она тебе паузу не оставит. Не-а. Не надейся. Пожалуйста — нынешнее диско. По… — Маныч оглянулся на жену Маэстро, скучавшую за столом, и стукнул себя ладонью в лоб, — мешалкой. Вот оно: начало конца. Свет, дым. Цирк шапито. Всё что хочешь, только не то, ради чего на концерты стоит ходить. Согласись?
— Соглашусь.
— А в джазе такой мутаты никогда не будет. Не нужна! Кто на приличной подаче воспитан, тому мозги шариком с блестками не запудришь. Синтезаторы он слушать не будет. Повернется — и спокойной ночи, малыши. Ты чувство подай, чувак. Чувство. Покажи, не сходя с места. Импровиз дай. Ответь за базар. Понты здесь не пройдут. Вот так-то. А ты говоришь — купаться.
— Остынет всё, — позвала к столу Маэстрова жена.
Нас долго уговаривать не надо — вот они мы, только вилки культурненько шторами протереть.
— Скверной дорогой идете, товарищи, — пощелкал по рюмке Маэстро.
— И пить помереть, и не пить — помереть, так лучше пить помереть, — серьезно сказал Маныч, поднимая свою рюмку до уровня глаз.
— Расширим сосуды и сдвинем их разом!
— Как? — спросил я Маэстро, занятого антрекотом.
— Праздник чрева, — ответил он с набитым ртом, — и куда, спрашивается, лезет? как будто и не от тещиных блинов.
— А в тюрьме на завтрак макароны, — сказал Лёлик с восточным акцентом.
— Да, у нас не забалуешь, — ухмыльнулся Маэстро. — В Чикаго если гуляш, значит комиссию ждут, а так всё котлеты да биточки.
— Не осуждай, — сказал Маныч. — Всем жить надо.
— Первая колом, вторая соколом.
— Не спеши, по половинке.
— Ох, черт, у поварих же такие огурчики! ВДНХ! Сейчас сбегаю, — сорвался с места Лёлик.
— У вас тут неплохо, — огляделся Маэстро. — Палаты белокаменные.
— Не жалуемся.
— Далёко, конечно.
— Не всем и в центрах сидеть.
— Где Лёлик-то? Вино стынет.
— А вы знаете, как мы с ним познакомились? — усмехнулся Маэстро. — Хоть кино снимай. Иду я по Герцена, на почту. Навстречу мне чувак кочегарит. Слышу: кто-то колонку на окно выставил и все ручки вправо. Остановился. Этот подходит. Тоже притормозил. Говорит: «Ария Магдалины»[74]. Я как отзыв на пароль: «Иисус Христос Суперстар». Это уже всё! люди одной крови!
Подошедший к середине рассказа, Лелик улыбнулся и приподнял рюмку:
— Будем.
— За то, что мы есть.
— Каждый человек — особь, — прожевав сказал Маныч. После второй, это уже как закон Ома, у него включалось недержание речи. — Каждый необходим и никто этого каждого не заменит. Как и в Произведении Искусства — ин-ди-ви-ду-аль-ность. Только Дали мог так. Только Платонов мог, как Платонов. Другой сделает. Не скажу, что нет. А по другому. А не так.
— Не смешно сказать, но идеи носятся в воздухе, — возразил Маэстро.
— Банально, — перебил его Минька.