Андрей Иванов - Исповедь лунатика
Она мечтала о своем домике в горах с коноплей в парнике и грибными полянками.
– Своя стереосистема и домашний кинозал, а также дизайн! Я всё устрою! Мы будем кайфовать! Вот увидишь! Парадиз! Red Hot Chili Peppers!
Не ради этого я прыгал через забор. Не ради этого я совершал этот головокружительный побег. Нет, не ради Норвегии, и даже не ради Свободы, но только ради нее, ради Дангуоле, чтобы доказать ей, что я на что-то способен, способен перелезть через колючку, прыгнуть… и не ради чего-то конкретного – стереосистемы или вида на жительство, – а просто затем, чтобы держать ее в руках и шептать:
– Мы вне закона… Любовь вне закона… Какие могут быть решетки, если я люблю тебя… Что такое забор? Пустяки…
Поезд мчался. Store Baelt[30]. Наши сердца рвались от счастья! Чайки повисали в воздухе. Хрустальные мгновенья. Прозрачные. Легкие, как пыльца. Несколько белоснежных парусников в кварцевой долине и чистое ослепительное небо. Коровы в полях, гренландские эскимосы на вокзальной скамейке, бродяга с рулетом свернутой подстилки на спине; стая сомалийских женщин в бурках. Всё промелькнуло, вся Дания, исполосованная столбами и шлагбаумами, вся страна за несколько часов. Мы пили пиво, сидя на полу в тамбуре, крутили одну на двоих каждые тридцать минут. Хихикали… Ее глаза, губы, шепот: «Гашиш в сумке, гашиш…». Всю дорогу болтали, не могли остановиться; вспоминали, как я прыгнул… как дядя заглох на перекрестке… Как он въехал в кусты… Как он сидел там, в шоке, глядя перед собой… Всё, каждую мелочь… И снова и снова мы целовались, въезжая в ночь… Конечно, я не сказал, что ехать в Норвегию не имеет смысла, говорить такое на полпути в Рай нелепо.
Дангуоле не хотела лечь на дно в андеграунде, не хотела годами прятаться. Она не могла понять, что в моем положении имело смысл затаиться.
– Всплывать после такого рывка слишком неосмотрительно, – в один голос сказали Лайла и Пол[31], когда мы им позвонили. – Norway? Come on! Don’t be ridiculous![32]
И всё равно, Данга не хотела отказаться от надежды. Она не смогла бы жить в бегах, перебиваться случайными заработками. Она хотела, чтоб всё было «как у людей»: паспорт – профессия – пластиковая карточка… свой дом, в конце концов, сколько можно! То, что для меня было счастьем (вагончик в Хускего, елочки, бродячая жизнь), для нее было случайностью, игрой, в которую она наигралась. Томиться, почти взаперти, было чересчур. Она не собиралась всю жизнь быть бродяжкой. Ей нужно было к чему-то стремиться. Идти в рост по ступеням – ощущать под ногами твердую почву, совершать усилие, и чтоб ради чего-то, а не просто так, – ей нужна была мечта… но осязаемая мечта. Ее манили не только сами горы, фьорды, водопады… но и социальное обеспечение, возможность хорошей зарплаты, вид на жительство, комфорт. Ради комфорта она готова была потерпеть, пережить лагерное забвение. Это как обморок. Она бы вытерпела. Я с сомнением качал головой. Она била меня в плечо, говорила, что я – пессимист, твердила, что надо верить в чудеса, смеялась… Она думала, что всё это один большой прикол!
– Будем прикалываться в лагере беженцев, – говорила она и устремляла взгляд вдаль.
Ей что-то чудилось впереди…
В двадцать пять лет под носом у себя ни черта не видишь, постоянно что-то маячит где-то там… впереди… какая-нибудь фантазия… вершина… звезда… Что-то понимать начинаешь только после того, как тебя как следует шарахнет по башке; это излечивает от дальнозоркости, начинаешь трезветь, понимаешь: смертен, можешь запросто покалечиться, заразиться или – вот выяснится, что ты пустой человек; ведь пока молодой, с рук многое сходит, ты подаешь надежды аж до тридцати пяти, пока есть шарм, и вдруг – облысел, потолстел, ничего не нажил, кроме камней в мочевом; мало-помалу от перспективного молодого человека, как только отсекли надуманное, остается скучное никчемное существо, которое бормочет банальности, сосет пиво, смотрит футбол и каждый месяц молится на социал или зарплату…
…но есть другое: ты трезвеешь от головокружительной бездны, над которой тебя – как щенка за шкирку – подвесили: на, смотри, смотри! После такого тебя уже ничто не волнует и не отвлекает от сути. Надо подойти к черте вплотную, чтобы понять, что ты все-таки хочешь жить, а не искать клад на Аляске или собирать черепа бушменов. Ты хочешь жить, хотя бы просто сторожем на занесенной снегами стройке, сидеть в теплушке с флягой в кармане, а не бить слонов и драть туземок. Жить – это: дышать, жрать, пить, спать – основное, всё остальное – фантазии. На любом углу, если постоять с часок, соберутся гаруспики, которые запросто по твоей печени предскажут твое будущее; на каждом вокзале на мешках сидят всезнающие мужи, которым открывались тайные смыслы жизни по мере того, как перед носом захлопывались двери. Людям давали под зад, прикладом в спину… Теперь они знают, что из себя представляют. Поэтому они тут. В очереди за халявной хавкой. Социал, позитив – их мечта, это даже не Аргентина газдановского генерала! Там было гораздо страшней; тут человек пропадает в луже собственных испражнений, и это уже иная трагедия. Генерал прыгал в колодец пролетарского морока, фабрика на окраине Парижа – вот его Аргентина, а эти сидят в своей моче и кричат: «Спасите! Помогите! Тонем!». И по секрету друг другу: «Фареры, говорят, на Фарерах берут…» – «Да?» – «А в Гренландии берут?» – «Вот не знаю!» – «Надо узнать! Узнайте и сообщите мне!». Все готовы учить, в каждом лагере есть законченные идиоты, которые знают, что где кому дают; философы, которые растолкуют тебе, ради чего стоит жить: семья – родина – цель… всегда должна быть цель! Посадить дерево… открыть свой бизнес… съездить в Иерусалим… родить сына, двух сыновей! Чем больше, тем лучше! В соседней комнате будет валяться с томиком Бодлера под подушкой какой-нибудь циник, который скажет абсолютно обратное: жизнь не имеет смысла, пора покончить с собой, вколоть героину, да погуще, умереть незаметно во сне, во время семяизвержения, выпуская газы в неудобной позе, стягивая сапог, поскользнувшись на птичьем помете… пусть всё катится к черту… la vie n’est pas la pain…[33]
Дангуоле всё еще не терпелось послушать байки этих кретинов. Она хотела сидеть, курить с ними гашиш – шиттене май, шиттене май, – впитывать истории, рассказывать свои, толковать ошибки, повторять шутки, скрести колено, смотреть, как другие скребут свои, разбирать кейсы и мою линию судьбы, искать объяснения тому, что со мной приключилось… – и как это так?.. ну, как ты мог?.. Ее беспокоили шлюхи в моем прошлом. Целая стая шлюх, блондинки, и – рыжая костлявая Сюс… Она хотела понять. Расскажи мне о своих шлюхах, и я скажу, кто ты.
Рассказывай!..
Не такая, как все…
Дангуоле недоумевала: «Насколько нужно забить на всё, чтобы так влипнуть?!».
Она полагала, лагерь ей объяснит.
Неверно восприняв мои истории, она всё романтизировала. Это большая ошибка. Я не смог подобрать верной интонации. Она хохотала над всем, что бы я ни говорил. Ее приводили в восторг мои похождения, мои записки. Истории… о том, как мы питались на отходах, я лазил за едой в мусорные бачки… мы с Ханни продали мои ботинки, и мне не в чем было уйти из лагеря, потому что никто нас к себе не взял. Ботинки продал арабу. Это были хорошие новые ботинки. Я их украл в Билке под Ольборгом. Разумеется, переобулся: старые оставил на месте, ушел в новых. Продал их, и теперь не в чем было идти. Завернул ноги в газетные листы. Настоящие голубцы. Ха-ха-ха! Все смеялись. Фашист, нарвитяне… Данга тоже смеялась. (Стопроцентный хит – двести раз, наверное, рассказывал.) Но ведь это было унизительно! Мы были такие голодные. В соседней комнате купили рис у Эфиопа, он был на фуд-пакете и распродавал свою хавку, чтобы наскрести на билет в Копен. В Копен – из Ольборга! Это целое состояние! Поэтому рис такой дорогой. Но ведь он не стоит этих денег! Но до Копена далеко! Логика скряги строится по своим законам. Мы отдали четверть того, что получили за ботинки, которые отдали за четверть цены: «Ты их уже носил! Это старые ботинки! Секонд-хенд!». Окей, окей… Мы попросили, чтоб Эфиоп сварил нам рис. Это ведь ничего не стоит. Варите сами! Дал кастрюлю. Пока варили, выяснилось, что он вообще не эфиоп, но все его просто зовут Эфиопом, – ну, вот ваш рис, кажется, готов, забирайте (и валите отсюда?), – ну, пусть постоит, – ладно, только мне некогда, – ему некогда, рис не в чем было нести. Нам дали банку. Чтоб поскорее вытряхнули свой рис и уматывали. Мы унесли рис в стеклянной банке, и потом жрали его на улице. У нас не было ложки. Рис с трудом вываливался. Он быстро ужался в комок. Хануман веточкой крошил и высыпал комочки себе в рот, поднося к губам банку так, будто пил. И я тоже. Другого способа мы не придумали. Впотьмах я украл в коридоре чьи-то тапки. Надеюсь, нас никто не видел. Мне было всё равно. Я дошел до ручки: мне было плевать – видит кто-нибудь, как ты выуживаешь из контейнера мусор, или нет, – попытайся осмыслить это! А потом мы спали в рыбацком сарае, там стояла лодка на прицепе. Хануман лег в лодку и торжественно сказал: «Теперь я готов отчалить в страну предков. Зажигай костер, Юдж!». Ха-ха-ха! Очень смешно. Этот рис мы ели два дня. Стояли по очереди на страже у окошечка: мост, фуры, поезд. Боялись, как бы не появился хозяин. Погода была такая дрянная, что никто не приходил, и мы сидели в сарае. Жевали рис. Он нас спас. У меня был дикий кашель. Пока банка была теплая, я держал его под курткой, он меня грел, но не излечил от кашля. Хануман просил меня не греметь на всё побережье. Он смотрел в окно и курил. Я затыкал себе рот шарфом. Я спал, уткнувшись лицом в ворох газет.