Александр Уваров - Ужин в раю
Часы… Нет, не золотая блямба на толстом, массивном браслете.
Отблёскивающий серебристо хронометр на чёрном кожаном ремешке. Вкус и изящество. И внешняя скромность. Но это та самая скромность, по которой отличают действительно обеспеченных людей от дешёвых «денди» с грошовой зарплатой и страстью к блошиным рынкам или от слишком стремительно разбогатевших владельцев этих рынков, чьи вкусы вполне совпадают со вкусами их клиентов.
На вид ему — лет тридцать пять. Может, чуть больше. Впрочем, когда лицо чуть припухло, человек всегда кажется немного старше своего возраста.
Человек… Возраст… Ну да, тогда я его оценивал именно так.
Тёмные волосы. Прямые. В то утро они были чуть встрёпаны. Но, как я убедился потом, во вкусах своих он весьма консервативен и волосы свои неизменно расчёсывает и укладывает очень ровно, не допуская ничего похожего на столь модную, модельную «растрёпанность».
Впрочем, это касается не только волос. В тот день я уже обратил внимание на это обстоятельство, а в дальнейшем окончательно убедился — он строгий приверженец строгого, консервативного стиля. Минимум цветов. Минимум красок. Скромность и солидность.
Впрочем, он же при исполнении… Хотя, тогда ещё я…
Но главное я заметил и отметил сразу. Нет, мой мёртвый разум ничего уже мне не советовал и не докучал мне своими нудными аналитическими выкладками.
Теперь я просто получал информацию из окружающего меня пространства и она, во всей первозданности своей, ежесекундно вливалась в мою душу сотнями и тысячами картинок, самым причудливым образом трансформировавшихся, сливавшихся, пересекавшихся и переходящих одна в другую.
Но не от него ли я и получил этот посыл? Возможно, он уже тогда, с первых же мгновений нашего общения, взял мою душу в руки и дыхнул на неё, размягчая её перед лепкой.
Главное. Я отметил сразу. Нет, не понял… почувствовал. Или просто увидел?
Он — внесистемен. Он чужой. Не только здесь — везде. Повсюду. Во всех пространствах, во всех мирах, во всех измерениях.
Везде он — антиматерия, антиидея, антимысль, античувство, антижизнь, антисмерть. Противоположность идеи и противоположность противоположности идеи.
Помещённый в любую точку любого пространства, он неизбежно начинает творить свой собственный мир, отрицающий предметы и явления и отрицающий отрицание предметов и явлений того мира, в котором он находится в данный момент.
И, перемещаясь из пространства в пространство, он выстраивает, уверенно и точно, контуры своего собственного мира. И как только пространство его мира окажется замкнутым, то охваченные им области иных миров в долю мгновения погрузятся в состояние полного, абсолютного хаоса, бесконечное число раз переходя из одного состояния нестабильности в другое.
Он — высшее воплощение внесистемности. Он — гибель любой системы.
Он пил сок. Апельсиновый сок.
Похоже, тёплый или комнатной температуры. Пластиковый стаканчик совсем на запотел. Ни единой капли. Если сок холодный — на стаканчике всегда появляются капли.
— Апельсиновый сок — это тоже проявление внесистемности? Это весьма непопулярный здесь напиток…
Он улыбнулся.
Чёрт, он же мои мысли читает! Или я уже вслух говорю, сам того не замечая? Или он по губам прочёл?
Да нет же! Я скрытен, я умею быть замкнутым. Закрытым. Запертым. Непроницаемым. Мне есть, что скрывать. Особенно от случайных людей. Лишь присевших в кафе за один столик со мной.
Но он читал мои мысли. Легко, без усилий. И не скрывал этого.
Кто же он? Пришелец? Экстрасенс? Колдун и чернокнижник, сожжённый на костре Святой Службы лет этак пятьсот назад и чудесным образом воскресший, возродившийся в новом, таком чистом и ухоженном, теле?
— Ну что вы… Всё гораздо проще, Сергей Игоревич.
Я не вздрогнул. Клянусь, я не вздрогнул.
Хотя, будь мой разум жив и останься во мне хоть немного, хоть капля сил, которых могло бы хватить для самого лёгкого удивления — я должен был бы вздрогнуть, а потом… Что потом? Ах, да! Впасть в истерику. И кричать: «Откуда вы меня знаете?! Мы незнакомы! Кто вы такой?! А покажите ваше удостоверен!..»
Я сидел абсолютно спокойно и неподвижно.
Кстати, если бы он и впрямь показал бы мне своё удостоверение — какого оно было бы цвета?
Будь он и впрямь из органов — это была бы, конечно, красная потёртая книжица. С запахом престарелой казённой бумаги. С бледной, ко всему равнодушной, спившейся, размытой печатью. С разворотом хищным и бело-желтоватом, как раскрытая пасть матёрого волка в летах, что ловит добычу одним спокойным броском.
А его удостоверение? Какого оно должно быть цвета? Небесно-голубое? Лазоревое? Золотистое?
Банально, банально… А если… Тоже красное, но с другим оттенком. Смесь огня и крови. Глубокий, насыщенный цвет. А разве небо не такого цвета?
Ну вот, я обоссался.
Нет, не там. Не в кафе.
Здесь. Сейчас.
Мой мочевой пузырь всё таки не выдержал. Или я слишком уж увлёкся воспоминаниями?
Струя льётся на стол. Моча лужей скопилась на его поверхности и, переполнив всё возможное пространство от моего паха до края стола, потекла вниз, сначала широким и шумным потоком, потом ручьём и, наконец, иссякнув — дробной чередою капель.
Эта жидкость — солёная, с пряным, возбуждающим запахом. Истечение её может доставить столь же острое наслаждение, как и истечение спермы.
Когда хуй — переполненная чаша, когда хуй истекает спермой, а затем и извергает её, то кажется, будто испражняешься, очищая организм от накопившихся в нём вредоносных шлаков и болезненной скверны.
И моча… Когда она столь мощным и неожиданным потоком вырывается из теснин мочевого пузыря в долины мира сего — исход её столь же сладостен и продолжителен.
Он — есть жизнь и рождение.
Сталь стола забрала у меня тепло. Холодный воздух подвала, бетонный его пол, потолок и стены, сама моя связанность, скованность и неподвижность в этом священном и жестоком пространстве боли заморозили меня, казалось, навеки вытянув из меня всё тепло.
Но это блаженное чувство обоссанности! По сравнению с этим холодом моча кажется просто огненной. Я не и думал, что внутри меня сохранилось столько тепла!
Но… Она же скоро остынет. Она намочила мне яйца и бёдра. Она подтекает мне под ягодицы.
Проволокой я плотно прижат к столу, но эта жидкость… Она может подтечь, постепенно.
Надо как можно меньше шевелиться. Ещё неизвестно, сколько мне придётся так лежать. Я не знаю, когда начнётся моё освобождения. Мне неведомо время начала Ритуала.
Она высохнет. Наверное, будет пахнуть. Но, похоже, в подвале хорошая вентиляция. А раздражение на коже? Ничего. Надеюсь, терпеть недолго…
Мне лучше.
Он всё таки мастер своего дела. Даже распухая в тугих стальных петлях, я всё ещё сохраняю способность дышать.
Надолго ли? Нет, нет! До освобождения он не уничтожит меня! Нет, ни за что! Он знает, что делать…
Кафе.
Я сидел, спокойно и неподвижно.
Нет, удивления не было. Но я всё ещё следовал правилам поведения, усвоенным мною в прежней моей, земной и обыденной жизни.
Мне положено было спросить его. Даже если ответ его меня и не интересовал.
— Откуда вы меня знаете?
— Мы знакомы, Сергей Игоревич.
— Заочно? Что то я вас не припоминаю… Мы разве уже встречались?
По моему, он улыбнулся. И было от чего.
Голос мой звучал вяло и безжизненно. С таким равнодушием к тексту произносил бы эти фразы старый, спившийся актёр с больной печенью и хрипами в лёгких, в тайной надежде, что спектакль скоро закончится, чёртовы зрители наконец отстанут от него, а завтра Господь, быть может, смилостивится и пошлёт таки ему вечное успокоение на исходе затянувшегося запоя.
— Встречались. Несколько раз. Но вы, похоже, меня не запомнили. Но это уже дело для меня вполне привычное. Меня почему то никто не запоминает. Внешность у меня что ли такая? Не запоминающаяся? Прямо беда какая то…
И, говоря это, улыбался. Иронизировал… Или просто издевался?
Любитель шуток… Любимый шут господень…
Любимое дитя.
— Честное слово, просто обидно иногда бывает. Ведь с иным человеком так сдружишься. Сроднишься, можно сказать. С колыбели, с самого начала… Да что с колыбели, с самого его рождения с ним по жизни идёшь, рука об руку. Даже когда он ещё ходит не умеет, ползает только да агукает. А уже следишь за ним да успехам его радуешься. Вот он встаёт, за стеночку цепляясь. Вот уж и лепечет потихоньку. «Мама»… «дяй»… «иглуска»… Вот уж и говорит без умолку, вопросы разные задаёт. «Почему небо голубое?» «Почему трава зелёная?» «А как я на свет появился?» И глазёнки большие такие, влажные, тёмные, любопытные… Всё знать хочет, всё ему интересно. А родители его, бывало, отмалчиваются. Или, того хуже, глупости всякие говорят. А ты стоишь рядом, губы кусаешь от досады — да вмешаться не можешь. Такая вот политика невмешательства. Им бы, дуракам, о любви ему рассказать, от которой он на свете появился. Или о том, как дорог он им. Или о том, что и другие люди в любви рождены. Нет, отговорки только одни.