Виктор Мельников - Разносчик порнографии
Он отключил обогреватель от сети. И сменил музыку. Зазвучала композиция AC/DC «Highway to Hell». Добавил громкости. В холодильнике оставалась водка. Илья достал бутылку и прямо с горла засадил столько, сколько смог.
Когда музыка надоела, он убрал громкость совсем – тишина пронзала больше, чем сама музыка, а радио на кухне тихо бубнило:
«Сотрудники милиции задержали на Манежной площади нескольких выходцев с Кавказа, которые исполняли народные танцы и вели себя агрессивно по отношению к прохожим. Об этом сообщает ИА „Росбалт“ со ссылкой на источник в правоохранительных органах. От задержанных были получены объяснительные записки, а с родителями несовершеннолетних милиционеры провели профилактические беседы. После этого приезжих отпустили».
2010 годГрязь
Через два часа развод. Надо успеть почистить форму, отутюжить. Для меня это целый ритуал. Я никогда не тороплюсь. Не хочу, чтобы получились две складки на брюках вместо одной. Любая пылинка, малейшая грязь должны быть удалены, без пятен. Перед дежурством я довожу форму до блеска, чтобы она сияла: как представитель власти, я обязан быть безупречен. На меня обращают внимание.
Иду в участок. Вечереет. Середина апреля. Ощущается слабый запах весны. Наверное, будет дождь: воздух разряжен и хорошо прослушивается стук колёс поездов о стыки рельсов, гудки электровозов перекликаются между собой, отзываются далёким эхом, – будет гроза? Если, само собой разумеется, туча не пройдёт стороной. Мало хочется патрулировать по городу в дождливую погоду. Издержки службы.
Казалось бы, весна, ожидание предстоящей любви, природа шепчет, и, тем не менее, в воздухе весит слабый запах осени: он, без сомнения, вызван остатками дыма, – дворники жгут прошлогодние листья, убивая тем самым всю прелесть запахов только что распустившихся цветов плодовых деревьев. И на душе становится неуютно, как будто из зимы ты сразу попадаешь в осень, – паранойя!
Этот городишко не отличается серостью улиц, домов и людей. Нет, конечно. И пасмурная погода на исходе дня здесь не причём. А запах гари – вряд ли кому-то другому может поменять настроение, если он, например, влюблён, стало быть, предстоящая встреча с возлюбленной обещает жаркие плотские утехи, которые могут теперь быть скрыты не только в четырёх стенах свободной квартиры, но и на свежем воздухе, в укромном местечке лесопарка или пустующего пока стадиона. Тут всё дело, наверное, во мне, в моей серости сознания, в моём восприятии окружающей действительности, которую я специально окрашиваю в тёмные тона; я не обладаю, видимо, тем самым качеством молодого человека, который должен быть уверен в себе, потому что совсем недавно ему, то бишь мне, исполнилось только тридцать, но он – я! – не способен найти для себя ту самую точку отсчёта, от которой можно делать уверенный шаг в будущее. Я начинаю искать в собственном воображении элементы той несуществующей, достойной жизни, которая могла бы меня если не переделать, то хотя бы растормошить, уйти от самого себя на короткое время, чтобы попытаться оказаться по другую сторону бытия, ибо здесь, где я, мало чего хорошего. Попытка длительного запоя, пожалуй, – это невыход из положения, не моё. Хотя, честно признаться, я способен на многое, в том числе и на такой необдуманный шаг.
Что за херню я несу! Действительно, весна с ума сводит! Думать о том, что, кажется, второсортно, когда идёшь на работу, – непростительно. Для мента. Сука, расслабился.
Я плюю себе под ноги, вычёркиваю всю эту лирическую белиберду, злюсь, что мог такое взять в голову. Слово «взять» у меня ассоциируется со словосочетанием «брать в рот». Любимая пословица майора Щербатова звучала так, мол, не берите в голову, берите в рот – легче выплюнуть. Припоминаю одного педика, наряженного в бабу, который работал на трассе, рядом с кафе, где часто приходилось патрулировать, так вот он обслуживал дальнобойщиков – бедные водилы, думали, кормят бабу, красивую бабу, а это – мужик! Я с того гомика бабки сосал: мол, сдам, что ты не баба, и он платил, боялся, исправно платил, пока не захлебнулся спермой, урод. Лихая смерть! Не смог выплюнуть! Одно дело быть застреленным преступником на дежурстве – поганый мент становится героем! – или вот так уйти из жизни, по-блятски. Баб, проституток, могу понять, а педрил не понимаю совсем, они как будто иностранцы в моём городе.
Развод закончен. Я, сержант Прокопенко, старший. Напарник, младший сержант Долгало, – в нагрузку. Сопливый он, гляжу на него. Совсем недавно в ментах. Устроиться на работу из-за грёбанного кризиса нигде не смог – в мусора полез! Понятное дело, работать-то надо где-то…
Центральный стадион и прилегающие окрестности – наша территория. Патрулируем. Идём молча. Высматриваем всякую пьяную рвань. У нас план: задержать и привести в отделение не менее трёх человек. Я, конечно, удивляюсь с такого «плана», но от него зависит моя премия. До полуночи двух человек задержим однозначно, протокол, значится, захуевертим – писанина эта, правда, угнетает; Долгало – тот совсем баран, писать не может, приходится мне бумагу марать. А после – в подсобное помещение, к Зинке, в бар, – смена сегодня её, глядишь, ещё и бухнём! На халяву. Получится, раньше к ней зайдём, – возможно, вот-вот дождь накрапывать начнёт.
Проходим мимо стадиона. Я говорю:
– Долгало, когда совсем стемнеет, вернёмся сюда – я знаю, как можно сделать деньги. Много не обещаю. Если не получится – лоха однозначно в участок приведём.
Долгало молчит. Слова не выдавишь. В истину – дебилоид! Хоть что-то сказал бы в ответ. По таким служивым о нас и судят негативно, басни придумывают. Последняя байка, слышал, мол, почему менты по двое ходят? Да потому что один говорить может, а другой писать. Мой напарник не может не то, не другое, бог дал, и бог взял. Или это: сколько ментов надо, чтобы вкрутить лампочку? Десять человек! Почему так много? Значит, один лампочку вставляет в патрон, четверо стол держат, вращаясь по часовой стрелке, а остальные в противоположную сторону шагают, чтобы у тех, кто держит стол, голова, значится, не закружилась.
Сука, я бы этих авторов дубинкой по спине пару раз приласкал. Заслужили! Любая работа требует уважения, но не всякий может с такой вот работой справиться, в жару и холод, изо дня в день со всякой швалью общаться.
Рация рычит загробным голосом.
– Сержант Прокопенко слушает.
– На Островского восемнадцать загляните, вы там рядом?
– Так точно.
– Там кто-то с балкона шагнул. Проверьте.
– Труп – это не наше дело.
– Знаю, но вы будете первыми, не успеваем.
Труп лежал на асфальте бесформенной массой. Вокруг человек пять, охают. Долгало вздохнул глубоко, закурил.
– Кто знал потерпевшего?
– Я, – сказал молодой человек. – Я знал.
Ожидая следственный отдел, пришлось выслушивать этого придурка. Валера его звали. Слезливый такой типчик. Никто ему вопросов не задавал, он сам всё рассказывал и рассказывал о потерпевшем, находясь, видимо, под воздействием увиденного.
Он говорил:
– Все в доме звали его Борисович. Он тяжело болел. У него парализовало ногу, и он с трудом передвигался даже по квартире. Жена – паскуда, так все говорили в доме – бросила его почти сразу, как он слёг. Детей не было. Единственный сын пропал без вести, так Борисович говорил. Просто взял и исчез: ушёл однажды из дома и больше не вернулся – сыну тогда стукнуло двадцать, и он всегда был неадекватен в поведении. Со слов же Борисовича, жена винила только его в поступке любимого сына, так как видела во всём некий протест. Она не переставала упрекать, что Борисович, как отец, не нашёл с Олежкой общего мужского языка, придерживаясь строгого воспитания… Я не мог его, как соседа по лестничной площадке, оставить на произвол судьбы. И помогал по возможности: то ходил за продуктами в магазин, то стирал (первобытная «Вятка-автомат» работала исправно); приходилось делать и уборку. Он настаивал, Валера, брось это неблагодарное дело, брось, я сам, не мужская эта работа. Но я не в состоянии был бросить его, не позволял себе прислушиваться к настойчивым словам. Обычное человеческое общение – наша разница в возрасте двадцать лет не имела значения – было для него важней, наверное, чем все мои мелкие хозяйственные дела. И я это видел. Борисович преображался, когда я заходил к нему. Мы вместе часто подолгу засиживались на лоджии, пыхтя сигаретами. Он рассказывал больше про жену, Елену, и ни разу не сказал о ней плохого слова, не мог, видимо, поверить в её предательство. Её поступок подломил его окончательно, ещё сильней, чем та самая болезнь…
Он перевёл дыхание, огляделся, будто ожидал увидеть кого-то, кто может его осудить за дальнейшие слова, и перешёл на тихий голос, к которому приходилось прислушиваться, чтобы лучше расслышать: