Юнас Бенгтсон - Субмарина
— Ее дом кое-чего стоит…
Говорю, чтобы что-то сказать. Он отмахивается, не глядя на меня:
— Мне ничего не нужно. От нее.
Мартин булькает трубочкой. Всасывает колу за щеки и пытается снова выдуть ее в бутылку. Удается, но не полностью. Рукой я вытираю лужу со стола.
Брат задирает рукав и чешет предплечье.
Олимпийка велика ему на размер, но под ней все еще заметны мускулы штангиста. Он сильно и долго чешет руку, от ногтей остаются красные полосы. Чешет что-то, на первый взгляд напоминающее родинку, но это татуировка, маленькая «А» в кружочке. Сам сделал, иглой и чернилами. «А» означает не «анархия», а имя его бывшей.
Мне хочется сказать брату, что это он жалок. Из нас двоих. По глазам вижу, он знает, что я снова на игле. Смотрит на Мартина, на меня, и я знаю, о чем он думает. Мне хочется на него накричать. Чтобы он перестал ныть. Она от него ушла, его девушка, она не умерла. Он не потерял ее в один прекрасный летний вторник, когда пели птицы и все направлялись на пляж. У него нет сына, которого он — зная это — с каждым днем предает все больше. У него нет дорогой привычки, которую нужно оплачивать. Ему не на что пенять. И он жалок, именно он, потому что не видит этого.
Брат встает, я решил, хочет уйти, но он подходит к музыкальному автомату и сыплет в него монеты. Становится у стойки, ждет бармена. Один из местных парней говорит ему что-то. Мне не слышно, но сам говорящий в восторге, смеется и оглядывается по сторонам. Ответ брата заставляет его затихнуть. Мне трудно разобрать слова из-за шумной музыки, но, по-моему, брат предложил ему отправиться домой и трахнуть свою дочку.
На пивном животике мужика в обрамлении кожаного жилета вздувается белая футболка. Он встает с табурета и расставляет ноги, как это делают в вестерне. В воздухе повисло напряжение, будет драка.
И тут брат снова начинает говорить, на этот раз совсем тихо. Я его не слышу, но думаю, он рассказывает мужику о том, что с ним сделает. Парень карабкается обратно на табурет. Мой брат ведь не рисуется, слова с делом у него не расходятся.
Брат ставит перед Мартином колу, а для нас взял крепкое. Мы снова чокаемся. Тут начинается его песня. Элвис: «In the Ghetto».
Она любила Элвиса.
Я произношу это вслух, потому что забыл. Забыл о пластинках, что она ставила, когда бывала дома, забыл о том, как танцевал под «Jailhouse Rock» брат, чтобы рассмешить ее. Качался, согнув колени. Иногда она была в таком состоянии, что не отреагировала бы, даже увидев, как он из жопы кота достает.
Он смотрит мне в глаза:
— После того как я уйду отсюда, я не хочу о ней больше думать. Я не хочу о ней больше говорить. Мы покончим с этим сейчас.
Здесь и без того уже накурено, но мы продолжаем курить. Мартин кашляет.
— Хочешь, пойди на улицу, подыши, мое солнышко.
— Дождь же идет.
— Не такой уж сильный. Только не уходи далеко, чтобы я тебя видел, хорошо?
Он кивает. Внятный размашистый кивок. Я помогаю ему с курткой. Он берет в руку колу, подходит к выходу, дергает за ручку, женщина, сидящая за «одноруким бандитом», наклоняется и помогает ему открыть дверь.
В молчании мы выпиваем по полбутылки пива. Он глубоко затягивается сигаретой, выпускает дым через нос. И наконец монотонным голосом произносит:
— Ты когда-нибудь о нем думаешь?
О нем.
Нет нужды уточнять, я знаю, о ком он. О нашем брате. Маленьком.
— Да, — говорю я. — Да. Иногда.
— Я тоже.
Он снова чешет предплечье.
— Иногда, — говорит. — Иногда я хочу тебе позвонить. Чтобы поговорить об этом. О том, что случилось.
— Да.
— Но…
Он одергивает рукав, как будто только теперь осознал, что расчесал руку почти до крови.
— Но… Я не знаю, о чем нам говорить. Есть ли что сказать. Это случилось. Не прошло, но случилось.
Он снова смотрит в окно, допивает пиво. На улице Мартин прыгает по лужам. Я думаю о том, что дома мне придется его переодеть.
Смотрю на брата.
Он здесь и в то же время не здесь. Говорю ему, чтобы не пропадал.
— Уверен, что ничего не хочешь?
— Чего?
Смотрит на меня. Взгляд такой же, как был, когда я тормошил его по утрам.
— Чего?
— Наследство.
Улыбается.
— Да. Уверен. Пиво не очень дорого стоит…
Встает, идет к двери.
В окно я вижу, как он гладит Мартина по голове и уходит.
30Бульдозер переезжает белый забор, трещат устоявшие доски. Медленно, оставляя в земле глубокий след, бульдозер едет по крошечной лужайке.
— Снос производится за счет покупателя исключительно из-за текущего состояния рынка, — говорит риелтор.
Вокруг стоят и смотрят рабочие. Наверняка не в первый раз, а все равно стоят и смотрят. Они его монстром называют. А зубья и ковш — клешней.
Бульдозер останавливается перед домом, медленно поднимает клешню. Слышен звук бьющегося стекла, когда клешня раскрывается и движется сквозь окна. Она поднимается — и одна из стен рушится. Виден обтрепанный ковер в гостиной, выцветшие красные цветы на оранжевом фоне.
От брата вернулись бумаги, подписанные. Я ничего не делал. Сказал адвокату, что брат от всего отказался; он попросил его адрес и послал бумаги.
Бульдозер застрял, он находится в той части дома, что служила спальней. Такой тяжелый, что провалился сквозь пол. Гнилое дерево, грязь. Гусеницы крутятся на полном ходу, из-под них летит земля, кусочки ковра, кусочки обоев.
31После того как смылся Хенрик, мы нечасто видели нашу мать.
Она все прозакладывала или продала. Домой заявлялась с бутылкой рома или пятью бутылками крепкого пива.
И животом, который становился все больше.
Если из квартиры что-то пропадало, то навсегда. По утрам казалось, в доме побывали невидимые грузчики из фирмы по перевозке мебели.
Когда нам хотелось есть, мы знали, что найти ее можно в одном из трех кабаков.
И она давала нам двадцатку. Макрель в томатном соусе, черный хлеб.
В начале месяца некоторые из посетителей бара могли проявить щедрость.
Двадцатка там, двадцатка здесь.
Вечером мы лежали в кровати и представляли, что потолок — это гигантский телевизор. Воображали передачи. Что бы нам хотелось посмотреть. Много ночей подряд мы смотрели «Гонки „Пушечное ядро“ — 2».
Это лучшие воспоминания о брате. Как мы исчезали в нашем потолке, лежали, глядя на едущие по шоссе на полной скорости машины, практически слышали визг шин. Без сомнения, мы предпочли бы настоящий телевизор. С облегчением перестали бы общаться. И все же это лучшие воспоминания: лица, обращенные к потолку. Лучше, чем те, в которых он наступает мне на волосы и ссыт на грудь.
Потом у нас появился телевизор. Ник достал; никто не спрашивал, где он его добыл. И когда мать принесла домой видеомагнитофон, мы тоже ни о чем не спрашивали. И хотя она принесла его, чтобы доставить нам радость, не очень-то приятно было думать, что она раздвигала ноги в кабацком туалете, чтобы мы могли смотреть «Тома и Джерри», Брюса Ли или фильмы про ниндзя.
32Автобус красный, на боку большими желтыми буквами написано: «Автобусы Эсбена». Мотор работает вхолостую, пока кто-то из воспитателей, просунув голову в переднюю дверь, не просит заглушить двигатель. Им надо еще детей пересчитать, сколько можно нюхать выхлопные газы. На другой стороне дороги припарковался «ситроен». Выходит родитель, обегает машину, вытаскивает чемодан, целует дочку в щечку с явным облегчением, что успели вовремя. Мартин держит меня за руку, крепко держит. Мы еще никогда так надолго не расставались. Будет весело, солнышко. И потом, всегда ведь можно позвонить. Говорю ему на ухо, чтобы никто не понял, что он волнуется. Побаивается.
— А если я захочу домой, ты приедешь?
— Если ты позвонишь и скажешь, что хочешь домой, я заберу тебя, солнышко.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Помощник воспитателя, мужчина, стоит рядом со мной, считает коробки с соком, яблочным и апельсиновым.
— Сколько мы говорили, двадцать семь? — кричит он кому-то из воспитателей.
— Да, двадцать семь, и прихвати еще парочку на всякий случай, мы тоже будем.
К нам подходит девушка двадцати с чем-то лет. Говорит, ее зовут Мона, она новая практикантка.
Привлекательная, чуть полноватая сзади. Но привлекательная.
Садится перед Мартином на корточки:
— Нам с тобой будет очень весело, правда?
Мартин кивает.
Она встает, улыбается. Говорит:
— Я сама впервые еду в лагерь, так что мы все немного волнуемся.
Гладит Мартина по голове:
— Это нормально.
У нее не копенгагенское произношение, но и не ютландское. Не могу определить, но почему-то вспоминаются школьные балы и пахта.
Протягиваю ей два конверта, незаметно от Мартина В большом — открытки, шесть штук, на каждый день. Каждый день за обедом около его тарелки будут класть новую открытку. И спрашивать: а кто сегодня получил письмо? Почтальон сегодня приходил? В другом конверте — восемьдесят крон мелочью. На сласти. Ровно восемьдесят, больше нельзя, у всех должно быть одинаковое количество денег на сласти, и они решили, что восемьдесят — оптимальная сумма. Обо всем этом нам сообщили две недели назад на родительском собрании. Довольно долго оправдывались по поводу денег на сласти, объясняли, что, вообще-то, у них очень строгое отношение к сладкому, но, когда дети куда-то едут, немного сладкого не повредит. И потом, они будут много двигаться. И спать будут хорошо. Тут они засмеялись.